
ОПОХМЕЛЁННАЯ К ШЕСТИ
* * *
Сугробы свалены, как горы,
у остроухого угла –
здесь,
где кончаются заборы,
ты окончательно дала,
где,
нас подбадривая,
сзади
хлебали пиво на ходу…
Как постарели эти бляди,
меня имевшие в виду.
Насквозь сквозь павшие столетья –
Эй-эй, хоть кто-нибудь, эй-эй! –
всё так же ветер ходит плетью
у распоследних тополей,
и ёлки гнутся в повороты,
где завершаются дома…
Ну, вот и встретил я кого-то,
пробормотавшую: «Сама!» -
опять за ёлками у стенок,
подняв подол, как чёрный нож.
И ветер вился у коленок
и был на ветер не похож.
* * *
Так ярки звёзды справа впереди.
И наконец-то мы на этой крыше.
Ты только никуда не уходи
из-под антенн, забравшихся повыше.
Теперь уже вся эта кутерьма
лишь мельтешит под пятками закатом.
Давай шагнём за крайние дома
над в крупный лёд замёрзшим перекатом.
Как здесь всё время хочется дышать.
Эй-эй, джаз-банд, слабай-ка отходную!
Ах, как бы мне тебе не помешать,
когда тебя я чувствую, родную.
А ветры снова встретят нас к утру,
дрожа, как изнывающие кони,
а ты шепчи: «Я больше не умру»
во сне, как в отрицательном уклоне.
* * *
Как холодно под утро меж лопаток,
где ты дыханьем согревала мне.
Мерцавшая луной до самых пяток –
такой ты вновь привиделась во сне.
Переползая, словно лужи, тени,
чуть мёртвый,
извиваясь на полу,
я так и не достал твои колени,
как льдинки, ускользнувшие к углу.
Закрыли дверцы скрипло шифоньеры.
Всё холодней от утра, как воды.
Ах, я устал от вашенской манеры
навечно исчезать из лабуды.
Но тени ждут, всё так же бестелесны
и так теплы, как коврики в ногах,
когда вы,
как обычно, неуместны,
войдёте в мушкетёрских сапогах,
и ночь вспорхнёт,
встревоженная,
пылью
по следу остывающих следов,
всё так же уводящими в Севилью,
так ждущую тебя меж городов.
Музе
В тропе,
замешанной в сугробы,
так далека от верха дня,
перелезая молча,
чтобы
не постареть,
веди меня,
ты,
окаянная, родная,
опохмелённая к шести,
не то летя, не то хромая,
с девчачьей грудкой травести.
Тебя с боков стесняют горы –
конечно, где уж тут пролезть! –
поправ ногой мусоросборы,
вот ты исчезла…
снова есть
и чуть передохнув от мата,
таскаешь мордой по грязи
меня,
за то, что из отката
я всё не выбился в князи.
Ночь напрягается плотнее.
Ну, где ж ты, где ж ты, где ж ты, где?!!!
Мне,
хоть крича, хоть сатанея,
не удержать тебя в узде,
и беспощадна, как медуза,
тепла, как кожа на груди,
моя заносчивая муза,
ты всё ведёшь меня.
Веди!
* * *
Среди глыб из тумана пролезши внутрь,
вот я снова в морозе, как в жидком льду,
- Пацаны, а почём тут, в натуре, дурь? -
вопрошая с наклейкою на заду.
Перемешаны лица, как сколки скал.
На дыму, как прибое, прожектора.
Я кого-то сегодня опять искал,
уцепляясь за руки, как леера.
Ветер падал, как камни, на ночь и свет.
Ах, как дышится, Боже, когда несёт.
По туманам, как скалам, где больше нет
ни тебя, ни меня, я шагаю – вот!,
чтобы трамваи, закатанные задом вниз,
оттрезвонили трелью мне из задов,
где последняя ёлка и первый тис
накукуют мне ровно под сто годов.
А по тракту витрины, как зеркала,
корча рылы, ломаются на ходу.
Я по свету, как следу, где ты была,
до тебя обязательно не дойду.
* * *
Опять всё ближе к карнавалу.
Он окончателен и лих.
За блядь башляем по безналу,
ебя её от сих до сих.
Чадят дома, как папироски.
Клочками мечется народ.
И в комбинашке третьей носки
она, нежданная, идёт
сияюща, полураздета,
всё время пьющая до дна,
принцесса группового «это»,
всегда со мной, всегда одна.
И чуть полапав эту суку
и сплюнув жвачкой, как слюной,
по кладбищу, как виадуку,
я шёл и шёл к себе домой.
* * *
Переменчивая погода
переменчива во дворе.
У подъезда, где нет прохода,
ты сплясала под ноту «ре».
С неба сыпались, как извёстка,
словно в августе, горсти звёзд.
Прогулявшись до перекрёстка,
ну, ответь же мне на вопрос:
мол, сегодня всё время рано
затемняются небеса,
что, мол, ноту ты спела спьяна
и, вообще, вон зовут леса…
И вильнув, как лисичка, задом,
потеряйся в материке…
И домами, как чёрным садом,
пусть я выйду один к реке.
Будет холодно, будет тихо,
где ворочается вода.
Три аккорда, как три триптиха,
я заброшу,
где лебеда,
так замёрзшая между стенок
двух сугробов, роняя пыль,
надломившись вблизи коленок,
что-то шепчет на суахиль.
* * *
На руки дождь слетает снегопадом.
Он очень тёпл, согретый в свете ламп.
Здесь, по ногам идя торговым рядом,
я выпускал тебя, как птицу-вамп.
Тогда месило ветром перелески
и по дворам ходили тени ног…
Последний хит забытой «Арабески» -
и вот, я, вроде, сделал всё, что мог.
А ночь упала как бы покрывалом,
от света, как тебя, отгородя,
и белым пальцем, словно чёрным жалом
я всё пишу, проклятую, тебя.
* * *
Рекой, чужой, почти как люди,
я снова посуху иду
к вон той,
которой лапал груди
в непротрезвляемом бреду.
С боков обыденно сереет,
и вот – и кончился рассвет.
Она, наверное, болеет,
как и тогда в двенадцать лет.
С окошек сыпятся иголки
последних инеев зимы.
Всё там же так же ходят волки,
которых не добили мы.
И снег, как запах незабудки,
лицом ломается в ногах.
Лишь пол-столетья до побудки.
Спи-спи, родная, в берегах.
* * *
Давайте будем по порядку:
вот вы слабали лук порей,
мне разлохматили укладку
не так, как стал бы брадобрей,
почти коснулись грудью тела,
когда закончили романс,
и после «ой, я не хотела»,
мы распрощались в первый раз.
Звенело сердце, как литавры,
от пустоты в моей руке.
Я ревновал, как эти мавры
на том египетском песке.
И перейдя на «ты» под утро,
перед луною, как дырой,
под едкий запах перламутра
мы разбежались во второй.
И вот уж нету того века
через неделю января.
А я всё помню человека,
с которой всё всё время зря.
И остановленный в прихожей,
как ветром, запахом волос,
вот – написал о ней, прохожей,
к которой так и не донёс
пустую крышечку от пудры,
всю в пудре ватку для лица,
и от которой,
от лахудры,
не уходил бы до конца.
* * *
Ложится вечер сыро, душно,
слезясь на фары упырей.
Возбуждена, опять бэушна[1],
она опять у фонарей.
Вот повернулась левым боком,
с полы отряхивая снег…
И я остался ненароком,
уж без неё не человек,
вот в этом запахе одежды
из света, спермы и снегов,
в её распахнутые вежды
пройдя все двадцать пять шагов,
когда почти что в полушаге
она растаяла.
Ну, вот –
в моём проспекте, как в овраге,
опять заводят хоровод.
Но как калика-перехожий,
меж этих, что всегда пьяны,
я всё ношу её под кожей,
как сердце с правой стороны.
* * *
По водостокам стекает серым.
Вот и обкусана кромка дня.
Здесь, проходя по весам и мерам,
пусть-ка забудут они меня.
Ночь перевёрнута кверху задом.
Слева рванулись, и вот – фокстрот.
Смяв пол-аккорда четвёртым ладом,
что же ты снова желаешь в рот?
Лесенки-лесенки, словно пальцы.
Треснул мизинец у каблука.
В этих витринах, как все скитальцы,
ты распрощалась: «Пока-пока!»
и наклоняясь над проспектом ликом,
долго сияла то там, то там…
Я вас запомню под этим ником,
вечно распятым по небесам.
Ангелы, ангелы, пойте тише,
видите? – холод от ноября!
Здесь, на последней с востока крыше
я ей сыграл всё вот это зря.
Но на руках, что легли под ноги,
сбацав басами, как контрабас,
может, на этой на пол-дороге
я наконец-то забуду нас.
* * *
Где мороза привкус крови,
где всё так же, как вчера,
я поймал тебя на слове,
еле крикнутом: «Ура»,
и под россыпью петарды,
как костёр, поднял в седло,
чтоб дыханием у гарды
ты мне сделала тепло.
Нас встречают мимолётом
ёлки, палки, волки, вой…
Возле месяца намётом
мы останемся с тобой
мимо тех, что нас не встретят
на последнем тупике,
где медведи жёлтым метят
эти тени при реке.
Отвернись, ломая слёзы,
индевелые, у скул.
Я тебе сквозь все морозы
так бы на руки и дул,
чтоб прохладная, нагая,
ты дымилась от огня…
Вот и счастье, дорогая,
столько ждавшее меня.
Песня иноходца[2]
Александре Багировой
На крупе холодно от пистолета.
А ну-ка шпорами крути-верти.
Мы обязательно проедем это,
необойдённое, на пол-пути.
Затвор откинулся почти зигзагом[3].
Прижмитесь талией, где патронташ.
Давай, подкованы, гремящим шагом
пойдём по городу, который наш.
С боков ломаются, как глазки, льдинки.
Метёт обломками по мостовой.
Ну, что? – раскручивай свои пластинки,
необронённые. Само собой!
А там под звёздами при перегонах
пусть выдыхается локомотив.
На этих улицах – моих каньонах! –
я овеваю вас шелками грив.
И пусть всё валятся на ваши ноги
подъезды губками всё веселей.
На этом городе на пол-дороге
эх, оголтелая, а ну, налей!
[1] БУ – было в употреблении
[2] Название слямзено у Высоцкого.
[3] У парабеллума затвор отходит не назад, а вверх, переламываясь в двух местах и приобретая форму, слегка напоминающую зигзаг.
Перепечатано из альманаха "Ликбез" (Барнаул)
http://www.lik-bez.ru/