top of page

СТОРОНА, ГДЕ МУРОМ

* * * 

Перебегая по тропинке, 
ну, вот, я снова, Боже, здесь, 
где валунов седые спинки, 
нас дожидавшихся лет шесть. 

Вон у косы точняк по норду 
всё так же мечется вода – 
я отмывал здесь спьяну морду 
и не хотел опять сюда. 

Но этот запах побережий… 
Прости, о, Господи, ну, вот 
я снова, 
лысый и медвежий, 
в прибое омываю рот, 

где в этих волнах, как в упряжке, 
на кромке, как на волоске, 
она, 
с тату на правой ляжке, 
валялась голой на песке. 


Сторона, где Муром 

Асфальт дымится фарами и газом. 
Мы по бульвару лупим тридцать лье, 
давя на пол двумя ногами разом 
под монументом с ником «Ришелье». 

Светлеет сбоку в стороне, где Муром 
и так… случайно… тихо у угла 
и я хожу по лестнице аллюром, 
где ты меня, забытая, ждала. 

Роняют пыль безлунные каштаны. 
Ну, где же тут проход и переход? 
Давай вдвоём, 
зализывая раны, 
заляжемте под муромский восход. 

Но тень молчит, слезясь у поворота, 
переступая, скашивая плащ. 
И по камням, как чёрным лицам, кто-то 
всё ходит, задевая карагащ (башк. карагач)


* * * 

Эти кони, как будто птицы, 
ох ты, Господи, словно сны. 
Что ж вы лепите мне ресницы 
в эти слёзы, как валуны? 

Поворачивались крупом 
и остался лишь запах тел. 
Здесь когда-то бывал я глупым, 
потому что тебя хотел. 

Опрокидываясь из веток, 
встал я снова вблизи аллей, 
вечно юных от малолеток, 
нам дававших у тополей, 

где подпрыгивали вагоны, 
затевавшие чехарду… 

Кони встали, как эскадроны. 
Ох ты, Господи, 
я иду! 


Девушка из Тирасполя 

Ближе к свету опять начинался снег 
и серело твоё лицо. 
Ты блестела белками в прищуре век, 
перекидывая кольцо. 

Через окна смотрели прожектора. 
Как старушка, завыл подъезд. 
Вот опять восемнадцатым брюмера 
ты отметила свой приезд. 

Три морщинки, как меты опасных бритв. 
Скулы сини, как комья льда. 
Ах, как плакал и выл оголтелый лифт, 
когда ты поднялась сюда. 

И дожди, замерзавшие на стекле, 
всё летели к твоим ногам. 
Пусть обойма, забытая на столе, 
не достанется больше вам 


* * * 

Переходя сырыми мостовыми, 
крича так гулко в лица, как в дома, 
давайте-ка обнимемся, седыми, 
на высоте, где тюрьмы и сума. 

Летят осколки клиньями за север, 
осколки рук, всегда искавших нас. 
Ну, 
поклоняясь в от плача звонкий клевер – 
пора-пора – 
разъедемся на «раз». 

И вот закат. Молчат во мгле удоды. 
Скосилось небо там, у высоты. 
Давай опять, 
отсчитывая годы, 
мы перейдём, подвыпивши, на «ты». 

И пусть скулит под лонжероном трасса, 
кренясь в кюветы в комьях и кусках. 
Я вновь с тебя, как грязь, сдираю мясо, 
оставив сердце в сморщенных руках. 

* * * 

Я ей ласкал на шее вены 
на панихиде впереди. 
Она сказала: «Эти стены…» 
и «…никуда не уходи». 

На лица сыпалась окрошка, 
всё увеличивая вес. 
Я поласкал её немножко 
и распрощался наотрез. 

Как стало холодно сейчас же, 
валило чем-то серым в грудь 
и на цветах, 
как в чёрной саже, 
я не сумел передохнуть. 

И гулко щёлкали ступени 
при переходе на дома, 
и, холодя, ходил по вене 
осколок вздоха «я сама». 



* * * 

Безрогая луна так круглорыла. 
Так холодно на синем, как снегу. 
Какая ночь! Она всё выла, выла 
на так чужом на нашем берегу. 

Засеребрился лик твой на морозе. 
Не тронь меня ледышкой, как рукой. 
Ну, как всегда, в той, непристойной позе 
давай уйдём навечно на покой. 

По тракту снег взметает вихри света. 
Всё тоньше звон подхвойных проводов. 
Ты никогда не будешь отогрета 
моею серенадой городов. 

И вот – ты пала в руку, как в могилу. 
Молчали глыбы синего в снегу. 
И ну луну, 
Безрогу, круглорылу, 
Я всё иду. 
Иду, иду, иду. 


* * * 

Не верится в небо близи перекрёстка. 
Дымятся домами снега и зола. 
Вот сбоку осталась от сажи извёстка 
на лицах, где буря мела и мела. 

Ломаются окна так звонко слезами. 
Ну, вот и открылась по трещинам ночь. 
Ты только не пялься, как небом, глазами, 
когда мы уходим на азимут прочь. 

Асфальты дробятся, как звёздами, мраком. 
Ага, поскользнулась на ветре, как льду? 
Ходите потише под чёрным стоп-знаком, 
где мы изваяли руками «Иду!» 

И вот – раскрывается, вот и проходы. 
Как скользко, как сладко, как пахнет дождём! 
Ломается небо кусками породы 
левее, куда никогда не дойдём. 



* * * 

На вороте слезой повисло небо. 
Сыра погода от себя самой. 
Здесь почему-то вечен запах хлеба, 
где никого за этой Колымой. 

Под лужей свет беззвучного неона, 
так искажённый, мечется внутри. 
Я выхожу из крена, как поклона 
в ту высоту у брошенной Твери. 

Свалились розы с каменных коленей. 
Расколот лёд вот этих полу-луж. 
От городов всё время запах тленья. 
Ну, начинай – давай, маэстро, туш! 

И пролезая там, где непролазно, 
Мне подмигнул прохожий на ходу. 
На высоте немножко, может, грязно. 
Но я иду, о, Господи, иду! 


* * * 

Кусты завалены домами. 
Здесь нет дороги по траве. 
Меня зовут к Прекрасной Даме 
вот эти бляди, ровно две. 

Духами свеже пахнут уши. 
«Ну, что ж мы ходим, как под джаз?» 
Она во мгле жевала груши 
и не показывала глаз. 

Кусты качнулись на дороге. 
Твой бок был тёплым под рукой. 
Я снизу вверх ласкал ей ноги, 
её запомнив вот такой. 

Вот вдруг прошлась она по стойке 
чужого бара в конфетти… 
Здесь ночью тени жизнестойки 
и никуда не перейти. 

И прямо здесь у поворота, 
перепихнувшись на краю, 
мы разошлись. 
Эх-эх, босота, 
ну что ж я тут стою, стою? 



* * * 

Бордюры косо мечутся под ноги. 
От пены пухлы лужи, как от слёз. 
Я потерял вот здесь на пол-дороге 
вон ту, что никому не преподнёс. 

Осталась бы ты, что ли, как на фоне, 
на этом снеге, белом от снегов, 
всё время возникавшая в муссоне, 
где никого вокруг на сто шагов. 

Стояло небо. 
Было душно дальше, 
где ты ходила через лужи вбок. 
Я напевал адажио без фальши, 
остатки слёз отряхивая с ног. 

И обмахнув чужим букетом рыло, 
на мостовых всё шёл, как будто жил, 
и бормотал, чтобы ты меня простила 
за то, что я тебя не позабыл. 

* * * 

Уже четыре. 
«Тридцать ниже…» 
Я снова, Боже выхожу. 
Напой мне песню о Париже, 
мотор, 
с припевом «жу-жу-жу». 

Как легкомысленны те ёлки 
в осколках неба, как гирлянд… 
Ну, 
с имитацией наколки 
рукой берусь за диамант . 

Пусть он, как вязью на дороге, 
навек останется такой. 
Ну до чего же мёрзнут ноги, 
когда работаешь рукой. 

Но вот уже, как минаретом, 
стихом надрезана заря. 
Я не забуду вот об этом, 
что несомненно было зря 


* * * 

Прилёг туман перед капотом ватой. 
Нам не пройти по румбу трассы «Ноль». 
Давай-ка вот 
по синей и покатой 
воде перебазируемся вдоль. 

Нас здесь кюветы держат берегами 
и с тонких ив ломаются снега, 
где к утру, 
нарезаемы кругами, 
закроются открытые бега. 

Нажми на газ, пока всё так же сине, 
и не касайся локтем у колен. 
По колее, наложенной на иней, 
мы выезжаем в стены из-под стен. 

И накреняясь от ветров, как от стонов, 
вот ты коснулась тела, как тепла, 
под попурри заброшенных вагонов, 
где никому ни разу не дала. 


УУМ  

«Ба-бум-ца-ца», – сказал он строго, 
кривясь похоже на вопрос. 
Его ужасно очень много. 
Его никто не перерос. 

Такой застенчивый и гордый. 
держась манишкою вперёд, 
он проявлялся этой мордой 
везде, где всё наоборот. 

Вот он прошёл за поворотом, 
похожий на Мирей Матье. 
Да что ж он так воняет потом? 
И почему он в канотье? 

Мы, помню, выпили по чашке 
среди газующих авто. 
Он был в манишке, как в рубашке. 
И мы добавили по сто. 

Предупредив: «Бам-цуба-цуба!» – 
он был загадочен, как ноль. 
Я им, 
немножко пёрнув грубо, 
был приглашён на карамболь. 

А он вонннял одеколоном, 
поэта называл «пиит», 
был еле виден под баллоном 
и типа был не трансвестит. 

Но туго раскрывала ветки 
в дожде, как мареве, сирень… 
И он съебался из беседки. 
Ну, вот, о, Господи, и день. 

Перепечатка из журнала "Чернильница" (Лондон, Великобритания) 

bottom of page