top of page

ПОХОЖЕ НА ФОКСТРОТ

​* * * 

Состарившиеся в пути, 
не признававшие Астарту, 
мы то, куда нам не дойти, 
наносим вехами на карту 

ладонных линий, бугорков, 
теряя волосы, как перья 
неоперившихся волков, 
взвывая вверх от недоверья 

ко всем тем вехам позади, 
краплёным клочьями и кровью… 
О, Боже, Господи, приди 
ну, хоть когда-то к изголовью. 

* * * 

Чёрен сход с тугого снега, 
что остался позади 
там, где вместо оберега 
полумесяц на груди 

тихо трогая ладонью, 
я прошёл сюда наверх, 
позади оставив с вонью 
шумы, гамы, смех и грех. 

Тени падают на брюки, 
охлаждая у колен, 
где твои шныряли руки, 
мёртвый запах цикламен, 

обвивавший, словно плетью, 
всё, что грезилось тогда. 
Что ж, к второму лихолетью, 
не последнему, 
сюда 

я опять вернусь по срезу, 
что, как губка, жёлт и туг. 
Бацай, бэби, Марсельезу 
на гармонике без рук. 


Похоже на фокстрот 

* * * 

Под вечер вдруг поднялся шум 
по факту выпитого пива, 
когда я, полн великих дум, 
кривился криво 
торопливо 

лабая старенький аккорд 
на моей мамы мандолине 
и, не повёрнутый на норд, 
последним галсом, 
и поныне 

здесь. 
Лей по стеночке в стакан 
так, чтобы не было бы пены, 
я лично, как обычно, пьян 
и покоряю эти стены, 

когда уже не алкоголь, 
а лишь твоя слеза на блюде. 
И, Боже, милая, позволь 
чтоб вот они вот эти груди 

не доставали со спины, 
нагнуты мордами так спело 
пока я, как от белены, 
опять шарахаюсь от тела, 

почти что падая назад 
хотя тебя и глядя с мукой, 
вот в этот белый листопад, 
всё так же служащий порукой 

тому, что нет уже твоей 
руки в моей, где всё же, вроде, 
мы вырезаемся, ей-ей!, 
к такой прекрасной непогоде, 

где пусть останутся лишь я 
среди летающих тарелок 
и ты, 
по-прежнему моя, 
не излечённая от «белок» 

* * * 

Так горек, как миндаль со спиртом, 
твой поцелуй. 
Я, как опять, 
несу тебе корзинку с миртом, 
как будто возвернулось вспять 

то время. 
Вон твой контур тела, 
где затвердел гранитом пляж. 
Ты, верно, этого хотела, 
уже к утру, когда я в раж, 

к буйкам протягивая руки, 
вошёл, 
вдруг старый и больной, 
и не нашёл тебя, где брюки 
за откатившейся волной 

плелись с вихлянием подола. 
Но ты – 
когда луна нова 
была – 
была вот здесь у мола, 
шальна, глазаста, как сова… 

И застегнув свои манжеты, 
я всё иду на этот мол, 
зачем-то помнящий всё это 
и, как тогда, и стар, и гол. 


* * * 

Ну, вот – мы смотрим в никуда 
лишь потому, что многовато 
нам лет 
и к нам опять сюда 
всё ходят, ходят воровато 
остатки писем с желтизной, 
давно пропахшие подвалом. 

Так далека, о, ты, со мной 
пойдёшь опять, вот этим малым, 
довольствуясь, как и тогда, 
когда мы были помоложе? 
Да? Ну, так что же ты тогда 
стоишь, молчА: «О, Боже, Боже!» 


* * * 

Уклон к непроходному полу-стриту, 
который называется «тупик», 
где за бордель к монашескому скиту 
мы, выходя, не сдерживали крик, 

хватаясь, как за костыли, за руки: 
ты за мои, а я наоборот, 
и, как темнело, строго по науке, 
дрожали так похоже на фокстрот. 

Но, отогревшись у тебя на теле, 
я поднимался, тёплый и живой… 
Уж сорок лет, 
с похмели на постели 
я просыпаясь, грежу, что я твой 


* * * 

Аки посуху 
Библия 

По деревне летают грачи, 
как по соболю шастают блохи. 
Ты на листьях давай не молчи, 
издавай свои ахи и охи, 

запрокидывающаяся дугой 
и глядящая в туч этих туши, 
и под крики грачей 
«дорогой» 
не шепчи, согревая мне уши 

поцелуями. 
Пахнет навоз 
на полях. 
Застегни свою блузку. 
Мы сегодня, раз времени воз, 
уж не раз эту юбку так узку 


обомнём на белёсой траве, 
испаряя дыханием иней, 
и, идя голова к голове, 
по воде, загустевшей и синей, 

переругиваясь невпопад, 
задевая плечами за плечи 
будем ждать, будем ждать снегопад 
с нарисованным ликом Предтечи. 


* * * 

Здесь не пройти по чёрной луже, 
пока, 
уж раз тебя тут нет, 
ходы становятся всё уже 
всё больше, больше, больше лет, 

где, 
как надломленные, 
ноги 
месили эту лабуду, 
и где, привстав на пол-дороге, 
тебя я жду и жду, и жду. 


* * * 

Я отскочил от этой ноты, 
которую недовзяла 
ты, затираясь в повороты, 
учетверяясь у стекла, 

полуоткрытого, как веко, 
тобой прижмуренное вниз, 
когда, не взяв ту ноту – эка! – 
ты объявила: «Мой каприз» 

и низом юзом, как по нервам, 
слабала низкими: «Ну, вот – 
был он. И я…» 
Но я был первым, 
тебя поцеловавшим в рот. 


* * * 

Под солнцем мне так хочется валяться 
на всей траве, которая кругом, 
где, может быть – 
ну, то есть может статься, 
я на песке тебе построю дом, 

не мешкая, не упуская время, 
не нужное и даром без тебя… 
Так я пошёл, разбрызгивая семя, 
дома и огороды городя? 


* * * 

Неподходящая для нас: 
меня, себя, 
ты всё же рядом, 
слегка прижмуривая глаз, 
как кошка, 
с зеленью и ядом, 

ломаясь в танце на камнях, 
согретых летом и тобою, 
здесь сорок лет назад – на днях, 
сдирая небо, как обои, 

не нужные ни мне, ни нам 
на звёздами кипящей сфере, 
такой похожей на вигвам, 
была 
на выходе у двери. 


* * * 

Допив застенчиво вино, 
ты мне слабала пол-фокстрота, 
всё бормоча «а всё одно». 
И, вновь и вновь забыв кого-то 

затем на вереске полей 
лежала, гладка, обнажена, 
и повторяла «ну, налей», 
прикрыв рукой верхушку лона. 

Но наконец-то этот день 
почти закончился к восходу, 
и отползла, как лужа, тень 
прошедшей ночи за погоду, 

тебя, сопящую, отдав 
мне прямо в руки троекратно. 
Ну, что же ты, её «my love», 
всё не вернёшься к ней обратно? 


* * * 

Как крылья, падающий день – 
и вот совсем уже стемнело. 
Я поднимаю мой кистень, 
как флаг идущего на дело 

последнего из фраеров, 
всё время помнящего также 
тепло заброшенных дворов 
и венчик губ со вкусом сажи. 

Метнулась кошка за порог. 
Ну, вот и мы уже выходим. 
Позёмка хладна возле ног, 
и мы идём, как хороводим. 

Да, что же, милая, пора 
и нам, танцуя по Голгофе, 
нашарить крест, 
где кобура 
пропахла молотом и кофе. 

И пусть, 
оставшись позади, 
в следах и листиках, обломки, 
других крестов, 
как на груди, согреются на той позёмке. 


* * * 

На табурете, как грибе, 
крутясь в замызганной «Аляске», 
так не положенной тебе 
по штату Юты и Небраски, 

ты отклоняешься назад 
и смотришь мне в глаза очами. 
И я, о, Господи, так рад 
тебе, 
знакомо так плечами 

всё поводящей у окна 
с кривой и радостной улыбкой, 
и что, 
по-прежнему одна, 
ты всё по-прежнему со скрипкой. 


* * * 

Ты сегодня не без лоска, 
что немножечко не то, 
где в танцзале запах воска 
и где пыль, как в шапито. 

Вот, ломаясь по паркету, 
ты встаёшь на пальцы ног. 
Я, тебя запомнив эту, 
так, о, Боже и не смог, 

отвернувшийся от зала, 
отвернуться от тебя 
в витражах, где ало-ало, 
насовсем перерубя 

твои волосы, как ванты, 
на последнем полу-ли, 
где опавшие пуанты, 
словно в золоте, в пыли. 


* * * 

Не дождавшийся кого-то, 
изойдя остатком пота, 
не дойдя до поворота, 
я, стоячий, всё стою, 
ожидая, что в упряжке, 
с белой грязью ниже ляжки, 
поминая имя Сашки, 
ты споёшь её – мою 

песню брошенного года. 
И останется погода 
под февральский запах йода 
белой грязью на пути. 
Поспеши, взметая комья 
этой грязи у придомья. 
Только что-то не о том я – 
ох, Ты, Господи, прости. 

И вот я пошёл по кромке – 
перекошен, при котомке – 
колеи, где лужи, 
ломки, 
пахнут чистым, как вода. 
Ты не жди меня по ходу, 
я вернусь к другому году, 
нашу сизую погоду 
на руках неся сюда. 

* * * 

Вот и снова, 
совсем как прежде, 
я пошёл, как по подиуму, 
в синьке Млечного, как в одежде, 
так надетой не по уму, 

грязью сбрызгивая с ладоней 
этих, знавших всё наперёд, 
вот сюда – 
где, как прежде, кони 

дожидаются, 
от ворот 
рвясь закатами по восходам, 
грязи сбрызгивая с копыт, 
к нашим самым высоким водам, 

где, как сердце, всегда болит 
это, сброшенное по ходу, 
словно грязи, с копыт и пят. 
Эх, залётные, ну же, ходу!, 
не оглядываясь назад. 



* * * 

«Пока-пока», – и вот пошла 
она по центру центрифуги, 
полураздета и пошлА, 
мои стихи, как чьи-то фуги, 

читая спьяна, 
у груди, 
вон той, что слева – там, где сердце, 
храня мой том, 
что позади 
имеет слово «интермеццо». 

И потерял я вдруг её, 
бродя по скошенной дороге, 
хватая свет за остриё, 
едва вытягивая ноги 

из лиц, уложенных в дугу, 
и всё ступая и ступая 
по этим лицам на снегу, 
где ты затеряна, тупая. 


* * * 
Как бы она ни была потом несчастлива, 
я, по крайней мере, спас её от страшной муки – 
я не втянул её в свой ад. 
Оноре де Бальзак 

Под хладным холодом ракит 
кипят стрекозы с самой рани, 
чтоб, 
выходя, где кошка спит 
на переломленном диване 

я вдруг завёл, как волчий вой, 
вот эту песню до упора: 
«приди… родная… Боже мой…», 
всё грезя, что, быть может, скоро 

ты, плёнкой пущенной назад, 
так быстро пятясь по щебёнке, 
ко мне вернёшься в этот ад, 
поправив чепчик на ребёнке. 


* * * 
Йо-хо-хо, и бутылка рому. 
Роберт Луис Стивенсон 

Как зубы, чёрные заборы 
на невосточной стороне, 
куда, закончив разговоры 
и о тебе, и обо мне, 

мы вылетаем по излому 
не обозначенных путей 
на этой карте. 
Бэби, рому 
при каждой смене скоростей! 


* * * 

Саше Багировой 

Не обернувшись никуда 
и не ответив эсэмэскам, 
забыв само-то слово «да», 
в дворы развешанных по лескам 

глаза таращивших лещей 
мы схоронились почему-то, 
то положение вещей 
не отрицая слишком люто, 

когда, настигнув нас, зима 
вдруг обожгла морозом спины 
и ты сказала: «Я сама» – 
и вышла оползнем из глины, 

ломая стены, как стекло, 
и плача чёрными слезами… 
Ну, вот – опять не повезло. 
Ну, вот – опять всё сами, сами. 


* * * 

Издёрганный, как бантик на верёвке, 
забытый всеми после ноль шести, 
но с носом вместо розовой морковки 
я, снеговик, оттаявший, прости, 

вот так и не успев тебя потрогать 
медвежьей лапой, снежистой от слёз, 
по постаменту, 
где, 
отставив локоть, 
ты целовалась с этим, 
всё ж отнёс 

к твоим плечам седое покрывало, 
так вспыхнувшее белым на плечах, 
и сколько бы – 
всё время будет мало – 
ты ни порхала бабочкой в лучах 

тяжёлых глаз огнём горящих троек, 
тебя не брошу я наедине 
со мной, 
где постоянно смертно боек 
последний вальс на левой стороне. 


* * * 

Перцовкой пахнут твои губы ночью, 
когда ты раскрываешь их во сне, 
и тень от ивы вылитой помочью 
тебя прижала, Боже, по весне 

к моей груди, 
иссохшейся за годы 
всемерного отсутствия тебя. 
Но ведь уже, 
как принимают роды, 
тебя я принял, годы разгребя. 


* * * 

Мариночке из Ишимбая 

Опустевшая танцплощадка, 
что ж ты снишься мне под зарю? 
Там зелёнкой воняла ватка, 
та, которой – 
благодарю! – 

я на вашей ноге порезы, 
вами вытянутой вперёд, 
всё ласкал, заряжая дезы: 
что, мол так… но… наоборот… 

Но закончился снежно-вьюжный 
преддекабрьский школьный бал, 
где на школе в районе «Южный» 
я всё врал тебе, врал и врал… 

И сегодня идя по шаткой 
зарождающейся зиме, 
провонявшей зелёнкой с ваткой, 
не напомню вам обо мне. 


* * * 

На колесе блестит, блестит 
остаток неба глянцевато, 
оно имеет тот же вид, 
что и при мае, где покато 

твои блестели плечи там 
у завершившегося пляжа, 
когда я, отказавшись сам 
от вальса и чего-то гаже, 

тебя отнёс в руках назад 
туда, где встреченный навстречу 
тобой, 
прошёл весь этот ад, 
где я тебя увековечу 



* * * 

Я выбросил последнее манто, 
когда-то согревавшее вам плечи 
в глуби мехов… 
Но это всё не то, 
о чём бы я бы вёл бы эти речи, 

когда бы вы стояли впереди, 
склоняя опахалами на щёки 
ресницы… 
эти – 
те, что у груди 
моей, 
как стрелки, считывали строки 

секунд до тёмной ледяной зари, 
вползающей метелями под двери, 
как и когда вы, буркнув: «Не ори», 
в мехах, как зверь, 
ушли, как ходят звери 


* * * 

По кочкам на велосипеде 
я, как когда-то, жму и жму, 
чуть косолапя, как медведи, 
которых строго по уму 

всё объезжаю, подлетая 
от кочки к кочке: раз и раз…, 
как будто заново листая 
листы, где вписаны о нас 

с тобой остатки строчек, 
пропахшие слепым дождём, 
который слизывая с мочек 
твоих, я молвил: «Так идём?» 

и, накреняясь на повороте 
от столь тяжёлой позади 
твоей притиснувшей плоти, 
стонал оставшимся в груди 

остатком сердца без движенья, 
сквозь спину льнувшее к тебе 
из хоть какого положенья, 
как кошка не по ворожбе. 


* * * 

Тут стены камены и гулки 
без всяких выходов к заре, 
где если канул в переулки, 
уже не вспомнишь о заре 
и утре с привкусом рассола, 
всегда внезапном, как закат. 

Ты здесь всегда лабала соло, 
швыряя фантики назад. 

И вот – теперь у полувека, 
мне до которого дня три, 
никак не вспомню человека, 
который смотрит изнутри 
тебя со мной по всей округе, 
безлюдной на уклоне рек, 
где только ты и ветры туги, 
и я, 
уже не человек. 


* * * 

По ходу хода чуть поближе, 
как будто к финишу, к тебе 
я очень может быть увижу 
тебя, 
на Ниве-Шевроле, 

как руль, крутящую по кругу 
овал галактики, 
вчерне 
тобою созданной под вьюгу 
вон ту, в которой обо мне 

ты позабыла на столетья, 
всё воротя в руках овал, 
чтоб я, 
когда кончалась третья 
галактика, 
девятый вал 

не нёс, не нёс бы вслед по следу, 
ловя лохмотья пены и 
опять, конечно же, к обеду 
не поспевая из Перми. 



* * * 

И вот – 
я, сняв тебя с колена, 
сказал «бай-бай» и «ту-ту-ту». 
В локте болела эта вена, 

которую, 
совсем, как ту, 
ты чуть потрогала зубами, 
сияя синими, как бриз, 
очами, скошенными к раме 

картинки, вырезанной из 
инетского авангардизма 
с его нудизмом и те де, 
и горько плакала харизма 
твоя на нижней бороде. 

Перепечатано из журнала "Мой берег" 
http://moy-bereg.ru/ 

bottom of page