top of page

СТИХИ РАЗНЫХ ЛЕТ 2

* * * 

Перебегая по тропинке, 
ну, вот, я снова, Боже, здесь, 
где валунов седые спинки, 
нас дожидавшихся лет шесть. 

Вон у косы точняк по норду 
всё так же мечется вода – 
я отмывал здесь спьяну морду 
и не хотел опять сюда. 

Но этот запах побережий… 
Прости, о, Господи, ну, вот 
я снова, 
лысый и медвежий, 
в прибое омываю рот, 

где в этих волнах, как в упряжке, 
на кромке, как на волоске, 
она, 
с тату на правой ляжке, 
валялась голой на песке. 


* * * 

Асфальт дымится фарами и газом. 
Мы по бульвару лупим тридцать лье, 
давя на пол двумя ногами разом 
под монументом с ником «Ришелье». 

Светлеет сбоку в стороне, где Муром 
и так… случайно… тихо у угла 
и я хожу по лестнице аллюром, 
где ты меня, забытая, ждала. 

Роняют пыль безлунные каштаны. 
Ну, где же тут проход и переход? 
Давай вдвоём, 
зализывая раны, 
заляжемте под муромский восход. 

Но тень молчит, слезясь у поворота, 
переступая, скашивая плащ. 
И по камням, как чёрным лицом, кто-то 
всё ходит, задевая карагащ 


* * * 

Эти кони, как будто птицы, 
ох ты, Господи, словно сны. 
Что ж вы лепите мне ресницы 
в эти слёзы, как валуны? 

Поворачивались крупом 
и остался лишь запах тел. 
Здесь когда-то бывал я глупым, 
потому что тебя хотел. 

Опрокидываясь из веток, 
встал я снова вблизи аллей, 
вечно юных от малолеток, 
нам дававших у тополей, 

где подпрыгивали вагоны, 
затевавшие чехарду… 

Кони встали, как эскадроны. 
Ох ты, Господи, 
я иду! 


Девушка из Тирасполя 

Ближе к свету опять начинался снег 
и серело твоё лицо. 
Ты блестела белками в прищуре век, 
перекидывая кольцо. 

Через окна смотрели прожектора. 
Как старушка, завыл подъезд. 
Вот опять восемнадцатым брюмера 
ты отметила свой приезд. 

Три морщинки, как меты опасных бритв. 
Скулы сини, как комья льда. 
Ах, как плакал и выл оголтелый лифт, 
когда ты поднялась сюда. 

И дожди, замерзавшие на стекле, 
всё летели к твоим ногам. 
Пусть обойма, забытая на столе, 
не достанется больше вам 


* * * 

Переходя сырыми мостовыми, 
крича так гулко в лица, как в дома, 
давайте-ка обнимемся, седыми, 
на высоте, где тюрьмы и сума. 

Летят осколки клиньями за север, 
осколки рук, всегда искавших нас. 
Ну, 
поклоняясь в от плача звонкий клевер – 
пора-пора – 
разъедемся на «раз». 

И вот закат. Молчат во мгле удоды. 
Скосилось небо там, у высоты. 
Давай опять, 
отсчитывая годы, 
мы перейдём, подвыпивши, на «ты». 

И пусть скулит под лонжероном трасса, 
кренясь в кюветы в комьях и кусках. 
Я вновь с тебя, как грязь, сдираю мясо, 
оставив сердце в сморщенных руках. 

* * * 

Я ей ласкал на шее вены 
на панихиде впереди. 
Она сказала: «Эти стены…» 
и «…никуда не уходи». 

На лица сыпалась окрошка, 
всё увеличивая вес. 
Я поласкал её немножко 
и распрощался наотрез. 

Как стало холодно сейчас же, 
валило чем-то серым в грудь 
и на цветах, 
как в чёрной саже, 
я не сумел передохнуть. 

И гулко щёлкали ступени 
при переходе на дома, 
и, холодя, ходил по вене 
осколок вздоха «я сама». 



* * * 

Безрогая луна так круглорыла. 
Так холодно на синем, как снегу. 
Какая ночь! Она всё выла, выла 
на так чужом на нашем берегу. 

Засеребрился лик твой на морозе. 
Не тронь меня ледышкой, как рукой. 
Ну, как всегда, в той, непристойной позе 
давай уйдём навечно на покой. 

По тракту снег взметает вихри света. 
Всё тоньше звон подхвойных проводов. 
Ты никогда не будешь отогрета 
моею серенадой городов. 

И вот – ты пала в руку, как в могилу. 
Молчали глыбы синего в снегу. 
И ну луну, 
Безрогу, круглорылу, 
Я всё иду. 
Иду, иду, иду. 


* * * 

Не верится в небо близи перекрёстка. 
Дымятся домами снега и зола. 
Вот сбоку осталась от сажи извёстка 
на лицах, где буря мела и мела. 

Ломаются окна так звонко слезами. 
Ну, вот и открылась по трещинам ночь. 
Ты только не пялься, как небом, глазами, 
когда мы уходим на азимут прочь. 

Асфальты дробятся, как звёздами, мраком. 
Ага, поскользнулась на ветре, как льду? 
Ходите потише под чёрным стоп-знаком, 
где мы изваяли руками «Иду!» 

И вот – раскрывается, вот и проходы. 
Как скользко, как сладко, как пахнет дождём! 
Ломается небо кусками породы 
левее, куда никогда не дойдём. 



* * * 

На вороте слезой повисло небо. 
Сыра погода от себя самой. 
Здесь почему-то вечен запах хлеба, 
где никого за этой Колымой. 

Под лужей свет беззвучного неона, 
так искажённый, мечется внутри. 
Я выхожу из крена, как поклона 
в ту высоту у брошенной Твери. 

Свалились розы с каменных коленей. 
Расколот лёд вот этих полу-луж. 
От городов всё время запах тленья. 
Ну, начинай – давай, маэстро, туш! 

И пролезая там, где непролазно, 
Мне подмигнул прохожий на ходу. 
На высоте немножко, может, грязно. 
Но я иду, о, Господи, иду! 


* * * 

Кусты завалены домами. 
Здесь нет дороги по траве. 
Меня зовут к Прекрасной Даме 
вот эти бляди, ровно две. 

Духами свеже пахнут уши. 
«Ну, что ж мы ходим, как под джаз?» 
Она во мгле жевала груши 
и не показывала глаз. 

Кусты качнулись на дороге. 
Твой бок был тёплым под рукой. 
Я снизу вверх ласкал ей ноги, 
её запомнив вот такой. 

Вот вдруг прошлась она по стойке 
чужого бара в конфетти… 
Здесь ночью тени жизнестойки 
и никуда не перейти. 

И прямо здесь у поворота, 
перепихнувшись на краю, 
мы разошлись. 
Эх-эх, босота, 
ну что ж я тут стою, стою? 



* * * 

Бордюры косо мечутся под ноги. 
От пены пухлы лужи, как от слёз. 
Я потерял вот здесь на пол-дороге 
вон ту, что никому не преподнёс. 

Осталась бы ты, что ли, как на фоне, 
на этом снеге, белом от снегов, 
всё время возникавшая в муссоне, 
где никого вокруг на сто шагов. 

Стояло небо. 
Было душно дальше, 
где ты ходила через лужи вбок. 
Я напевал адажио без фальши, 
остатки слёз отряхивая с ног. 

И обмахнув чужим букетом рыло, 
на мостовых всё шёл, как будто жил, 
и бормотал, чтобы ты меня простила 
за то, что я тебя не позабыл. 

* * * 

Уже четыре. 
«Тридцать ниже…» 
Я снова, Боже выхожу. 
Напой мне песню о Париже, 
мотор, 
с припевом «жу-жу-жу». 

Как легкомысленны те ёлки 
в осколках неба, как гирлянд… 
Ну, 
с имитацией наколки 
рукой берусь за диамант . 

Пусть он, как вязью на дороге, 
навек останется такой. 
Ну до чего же мёрзнут ноги, 
когда работаешь рукой. 

Но вот уже, как минаретом, 
стихом надрезана заря. 
Я не забуду вот об этом, 
что несомненно было зря 


* * * 

Прилёг туман перед капотом ватой. 
Нам не пройти по румбу трассы «Ноль». 
Давай-ка вот 
по синей и покатой 
воде перебазируемся вдоль. 

Нас здесь кюветы держат берегами 
и с тонких ив ломаются снега, 
где к утру, 
нарезаемы кругами, 
закроются открытые бега. 

Нажми на газ, пока всё так же сине, 
и не касайся локтем у колен. 
По колее, наложенной на иней, 
мы выезжаем в стены из-под стен. 

И накреняясь от ветров, как от стонов, 
вот ты коснулась тела, как тепла, 
под попурри заброшенных вагонов, 
где никому ни разу не дала. 


УУМ  

«Ба-бум-ца-ца», – сказал он строго, 
кривясь похоже на вопрос. 
Его ужасно очень много. 
Его никто не перерос. 

Такой застенчивый и гордый. 
держась манишкою вперёд, 
он проявлялся этой мордой 
везде, где всё наоборот. 

Вот он прошёл за поворотом, 
похожий на Мирей Матье. 
Да что ж он так воняет потом? 
И почему он в канотье? 

Мы, помню, выпили по чашке 
среди газующих авто. 
Он был в манишке, как в рубашке. 
И мы добавили по сто. 

Предупредив: «Бам-цуба-цуба!» – 
он был загадочен, как ноль. 
Я им, 
немножко пёрнув грубо, 
был приглашён на карамболь. 

А он вонннял одеколоном, 
поэта называл «пиит», 
был еле виден под баллоном 
и типа был не трансвестит. 

Но туго раскрывала ветки 
в дожде, как мареве, сирень… 
И он съебался из беседки. 
Ну, вот, о, Господи, и день. 



* * * 

Не остыли глаза под осень. 
Сколько лет тебе? 
Вот и мне. 
Мы опять ничего не просим, 
искажённые на волне. 

Пена снегом заносит тропы 
меж барханов у края скал. 
Помнишь?, запахом эскалопы 
нас манило через причал. 

Галька бликами колет кожу. 
Шаг левее – 
вот здесь где тень, 
я тебя, 
так на ту похожу, 
обнимал на исходе в день. 

А ревут буруны у края 
там, 
где снова уже не мы. 
Ты сказала, не исчезая, 
что исчезнешь у Костромы. 

От прохлады ключицам жарко. 
Вот и кончилось, словно ночь. 
Абрис губ, как в листе помарка, 
шевельнулся при шаге прочь. 

И я шёл, обнимая это – 
так холодное впереди. 
Это больше уже не лето… 
Подожди же. 
Ну, подожди. 


* * * 

Последний день угас под эстакадой. 
Ну, наконец, мы чище и одни. 
Уже идут сентябрьской прохладой 
на переходе скомканные дни. 

Раскрылся ветер, 
словно крылья, белый. 
Давай вперёд, где небом пахнет лес. 
Вы мне казались тёплой и дебелой, 
когда я вас оплакал наотрез. 

Метнулась тень от туч, как от калитки. 
Вот шевельнулось сбоку словно смерть. 
И по ладам последних вальсов Шнитке 
я выхожу на свет и круговерть. 

А то – всё ближе. 
Дай мне, что ли, руку. 
Уже открыто прямо и вперёд. 
Уже тебя, как брошенную суку, 
я отпеваю с плачем наотлёт. 

А день цветёт всё медленней и туже. 
Как ломки звёзды снизу возле ног. 
Как мне остыть на холоде снаружи, 
где я тебя опять не превозмог? 

Но снова – вот и зной у Акапульки, 
замшелы стены, словно бархат рук, 
и к чёрной фотке с надписью «Расульке» 
меня ведёт ненаш и многорук. 

И нет тебя, 
оплаканной на крене 
чужого ветра, 
скошенного в вой, 
где я ласкал раскрытые колени 
на затемнённой слева мостовой. 


* * * 

На парсеке вдоль Веги всё тише, тише 
и всё время тот кто-то вблизи прямой. 
Что-то солнце вот снова немножко выше 
на подломленном слева пути домой. 

Кто же глянет мне с неба в моё окошко 
из прохода по бездне ни к нам, ни к ним? 
Вот до края парсека ещё немножко, 
где на вахте всё тот же Великий Рим. 

Тени звонки от слёз. 
И всё время рано. 
Оглянитесь хоть кто-нибудь с блика сна. 
Я танцую под песню с Альдебарана, 
оттирая закаты от галуна. 

А за стенами тихо всегда при плаче 
и всё кружатся рядом исподтишка. 
На парсеке всё так же, а не иначе 
у последнего слева материка. 

А за дюзами ветер и тот же холод. 
Вот и ночь, вот и всё, 
как с тобой одной. 
На парсеке всё так же хоть кто-то молод, 
как как-будто когда-то за Ильиной . 


* * * 
Всем моим бывшим, которых уже нет 

Не надо песен, если мы уходим. 
Пора, пора 
через осколки слёз, 
где на прошедшем ноль-ноль пятом годе 
я их опять тебе не преподнёс. 

Уже склонились к нам через дорогу 
все те, кто ждали нас издалека. 
Вот снова так – 
всё так же понемногу 
по темноте мы входим в облака. 

Там ждёт нас двор, 
состарившись, незрячий, 
на перекосе радуги в закат, 
там так же ходят те же наши клячи, 
нам поклонясь обратно наугад. 

Жёлт горизонт на всходе и на взмахе, 
и в небо, 
тихо, 
как из жёлтых рук, 
я выхожу в распахнутой рубахе, 
переходя по северу на юг. 

И наконец-то, 
вон!, 
вон там открыто, 
вот-вот и снова – только ты и я. 
Дрожа щекой, 
что сиза и небрита, 
я всё иду к тебе из пустыря. 


* * * 

Мне свет обдул лицо прохладой, 
крошась, как лицами, дождём. 
Здесь никого за колоннадой, 
такой тяжёлой на подъём. 

Немножко щебня на щебёнке – 
я запылился до колен, 
и здесь, как прежде, так же звонки 
ненаша ночь и прах, и тлен. 

Вот поскользнулся я в фанфары 
на переходе вверх из дня – 
они, наверно, очень стары, 
так долго ждавшие меня. 

И в ночь, как чёрную портьеру, 
я заворачивался вниз 
и, в розы срыгивая серу, 
вставал к тебе из этих лиц… 

Но вот закончилось всё это: 
прохлада лета, шум и гам. 
Ты говорила мне из света: 
«Я никогда тебе не дам». 

И мостовые через бары 
нас всё вели, маня… маня… 
под очень старые фанфары, 
давно забывшие меня. 


* * * 

Вот и ветер поник. 
Вот и утро. 
Рано. 
Как же долго я ждал тебя у крыльца. 
Как же долго до нашего – 
вечно спьяна – 
уж совсем окончательного конца. 

Вот захлопала дверь на пустом подъезде. 
Вылетайте же, что ли, из всех окон! 
Пусть в тумане, как в белой, как смерть, одежде, 
мы, опять, как и прежде, уходим вон. 

Накреняется ветер к крылу под кромку. 
Вот и смёрзла с подглазья в ветру слеза. 
Пусть меня, 
поднимая под окаёмку 
горизонта, 
оплакивает гроза. 

А под грудью всё туже от ноя сердца 
и ну вот, наконец-то, о, Боже, здесь 
на пол-радуге с дрожью в пол-сотню герца 
мы опять возвещаем, что мы здесь есть. 

А туман обнимает у поворота, 
наконец наконец-то дождавшись нас. 
И любя, и любя до седьмого пота, 
я с тебя не спускаю закрытых глаз. 

И мне ветер всё дует в лицо с норд-веста. 
И под ночь всё теплее у темноты. 
И вот снова опять у пустого места, 
здесь на блике, как бритве, лишь я и ты. 




* * * 

Вот пора подниматься по свету, как прежде, 
оскользаясь ногтями по небу из льда. 
Вот опять ты всё в этой же белой одежде 
говоришь: «Это лёд, он всего лишь вода». 

Наклонён небосклон от дороги всё выше. 
Сколько ж дальше крестами идти и идти? 
Я назад улыбнулся тебе и Ирише, 
поперечные балки сгибая с пути. 

Вот и всход на пространство, как небо широкий. 
У него, как у бритвы, сверкают края. 
И, порезав ладони на северном боке, 
я ушёл от тебя, дорогая моя. 

Мне так холодно здесь без тебя на уклоне 
небосклона, 
я всё оскользаюсь на нём, 
и как свет на твоём раскрывавшемся лоне, 
это солнце, 
мохнатое, где окаём. 

Ну, прощай! 
И я вниз из огня, как припадка, 
не смотрю в эту Вегу под ноги в тепло. 
Ну, зачем ты была на закате так сладка, 
где по синему снегу мело и мело? 

И уже показался боками Юпитер. 
Шаг по ветру, и снова – всё-всё впереди. 
Я иду 
и твой белый мохнатенький свитер 
согреваю руками в серёдке груди. 


* * * 

Как стара на уклоне к нам остановка. 
Здесь всё так же все эти полсотни лет. 
Ну, давай, улыбайся мне, прошмандовка, 
окунаясь руками в мороз и свет. 

Что ж ты скалишься вверх, выходя с погоста? 
Это я, я вернулся наперекор. 
Ты такая – всё та же, большого роста, 
где с угла начинается старый двор. 

Стены никнут карнизами на скамейки. 
В гаражах поворачивается мороз. 
В этой той же одежде из телогрейки 
ты мне всё улыбаешься на износ. 

И всё вьёшься метелями, где проулки 
и где те же стоячие холода, 
и смотав полстолетья с гитарной втулки, 
на беду оборачиваешься сюда. 

А твой след обнимают огнём сугробы. 
И деревья качаются впереди… 
Ты по этому снегу высокой пробы 
прошмандовка, уж больше не уходи. 


* * * 

Мороз навстречу лунным светом. 
Дождитесь кто-нибудь меня. 
Здесь всё не так, как было летом, 
и здесь всё та же кромка дня. 

Ну что ж вы? Кто-нибудь? Ну? 
Что ли 
вы не дождались? 
Это так. 
И только слева в лунном поле 
горит надломленный стоп-знак. 

Мне повернулся под колёса, 
как чёрный холод, тёплый снег. 
Истлела дымом папироса. 
И я почти не человек. 

Упруги тени за кюветом. 
Ночь опадает на стекло. 
Здесь всё не так, как было летом, 
и мне почти не повезло. 

Но ты всё ждёшь и ждёшь в прихожей, 
ломая пальцы у окна. 
И я всё ближе, 
краснорожий, 
тобою вырванный из сна. 





* * * 

Никто не знал, куда мы ходим вместе, 
когда так ломки липы на ветру. 
Нам никого, 
где столбик с цифрой «двести» 
не надо на кювете поутру. 

Скрипит закат колёсами и кровью. 
Всё душней при открытии луны. 
Ну, 
обойдя сугроб по изголовью, 
давай опять останемся лишь мы. 

Вот только что на фоне тракта к югу 
ты обнажилась, дымна и бела. 
Ты поправляешь стринги, как подпругу, 
и как всегда всё время весела. 

И – никого! 
Не надо нам их. 
Тише, 
когда мы ближе, ближе, обнажась, 
и по сугробу, 
как по белой крыше, 
уже восходим в небо или в грязь. 

Вот по колено в белом на кювете, 
под переход в седьмую широту 
я льдинки слов, 
замёрзших при ответе, 
тебе роняю инеем ко рту, 

И наклонясь на выходе под ельник, 
где лапы звёзд касаются тебя, 
вот-вот покину этот понедельник, 
тебе губами руки теребя. 

А в чёрном фоне, 
там, где выше, выше 
и неподвижней холод и хвоя, 
ты, как лекалом, белым телом пишешь: 
«Ну, вот, прости, о, Господи, и я». 


* * * 
Покинута ночь за ночью 
в окошке, как в пустыре, 
целуя под кость височью, 
оставь мне хоть ноту «ре». 

Темнеет сегодня раньше. 
И нет никого из нас. 
А ну-ка ещё подальше 
и снова, быть может, в пляс. 

Рассветы бугрятся чёрным. 
Так шатко – 
как на воде. 
Так хочется быть покорным 
в заснеженной борозде. 

Но ветер, 
сплетаясь в вьюгу, 
всё ближе и ближе. 
Вот 
и я, зарыдав с испугу, 
согнулся наоборот. 

А ночь впереди всё та же. 
Скамейки и красный тис. 
Ты в чёрном, как в чёрной саже, 
пожалуйста, оглянись. 

И там, среди льдов-ступеней, 
где, как и всегда, лиш

ты, 
я в ветер, привстав с коленей, 
вминал и вминал цветы. 

И падают по дороге 
последние звёзды вниз… 
Ты только смотри под ноги. 
Ты только не оглянись. 


* * * 
В погоде, 
мокрой, как для гриппа, 
в плаще дождя, как в неглиже, 
мы, обходя Фиата Типо, 
почти еблись на вираже. 

Плескалось с запада закатом. 
Качалось елями в пурге. 
Ну, запевай, когда накатом 
мы поскользнулись на дуге. 

Ты прислоняешься грудями 
к неотрезвлённому рулю. 
Зачем мы с этими блядями 
всю ночь лабали «Ой-лю-лю»? 

Но ты молчишь на пируэте 
и крутишь правой полный газ. 
И никого на минарете, 
где никогда не вспомнят нас. 

Давай по низу к Зестафоне – 
там гололёд и мы одни. 
На отрицательном уклоне 
ты никого не прокляни. 

И вот – закончена дорога, 
где начинаются пути. 
Мы остановимся у стога, 
где ни проехать, ни пройти 

Руль обвисает в незабудку. 
Как шапка снег на голове. 
Ты задираешь кверху юбку 
переминаясь на траве. 

Но уж рассвет, 
он ближе, ближе. 
А путь, о, Господи, так длинн? 
Ты в кровь ломаешь пассатижи, 
с плеча ваяя: «На Берлин!» 

И снова то же на дороге 
в дожде, как в саване, меж звёзд, 
я глажу кверху эти ноги, 
и никого, где наш погост. 

И ты, смеясь, 
как в обгорелом 
бездонном небе с видом льда, 
всё жмёшься, жмёшься снизу телом, 
уже бросая навсегда. 


* * * 
Пионерским флажком расплескавшийся шест. 
По отбою звено потерялось на марше. 
Не из этих ли мы не вернувшихся мест, 
где, кружа, стаи туч не становятся старше? 

У бассейна на дне переколоты плиты. 
Звеньевые, равнение на пустоту! 
Вот последние слёзы с ладошек допиты 
на последней версте, завершавшей версту. 

Глыбы неба стоят, неподвижные, те же. 
Пахнет поле травой, как туманом в воде. 
И на чёрном плацу, как на белом манеже, 
я тобой приглашён на седьмой па-де-де. 

Это август уже. 
Тают звёзды на сжатой, 
ощетиненной, голой, забытой стерне, 
и кончаются вальсы по такту вожатой, 
на залитой туманом другой стороне. 

Больше не было нас. 
Только сыпались пухом, 
словно снегом, деревья 
вон там в темноте. 
И тридцатого в ночь, 
в пол-шестого, 
по слухам, 
зацветала луна на забытом шесте. 

А мы вальсом, как галсом, всё ходим над лужей. 
И всё ждут нас за окнами… 
там, впереди. 
И тебе всё такой же – такой неуклюжей 
я шепчу, похороненный: «Не уходи». 


* * * 

Под морозы с утра запевают птицы. 
Никого, как и прежде, всё время здесь. 
Ты с утра на углу, не успев родиться, 
из-под чёрного неба сказала: «Лезь!» 

Очень скользкий в руке этот луч каната. 
Слёзы сыпятся окнами через дно. 
Здесь давно позабывшаяся токката. 
Здесь всё так же всё то же не суждено. 

Подержите пространство с другого боку. 
Эй, вы, ангелы, что ж вы так далеки? 
Я тебя, обнажённу и волооку, 
выпускаю над крышами из руки. 

А заря всё горит, развихрясь в муссоне. 
Под антенной уж птицы так близко к нам. 
И в рассвете, как в алом, как небо, лоне, 
ты обратно сказала: «Парам-пам-пам». 

А с боков звездопадами вверх метели 
И гудят колокольнями поезда. 
И на небе, как в чёрной, как ночь, постели, 
ты пожала плечами, сказав: «Ах, да». 


* * * 
Там была свобода и жили другие люди. 
Ф.М. Достоевский. 
«Преступление и наказание» 
Под новый год всё также глухо, 
как напоследок в темноте. 
Мороз тяжелейшего духа. 
И на столбе, как на кресте, 

всё та же ночь опять распята, 
дымится форточка дырой, 
и пахнет кровью эта мята 
почти полуночной порой. 

Беззвучны белые шутихи. 
Молчат подъезды на снегу. 
Мы, как всегда, всё так же тихи 
на недоступном берегу. 

И всё поют за поворотом, 
где расплескалось конфетти 
там, где всё время пахнет потом 
и где всё время не пройти. 

Оркестры падают под ноги. 
Маэстро снова глух и пьян. 
Мы в тёмном поле, как в остроге. 
И надрывается баян 

в непроходимом переходе 
под мостовой в осколках льда, 
где ночь и песня о восходе, 
не возвращавшемся сюда. 


* * * 

Всё дальше всё, что было здесь 
заметено под проводами. 
Я приходил примерно в шесть 
к почти своей Прекрасной Даме. 

Открылась спереди вода. 
Она блескуча под метелью. 
Зачем мне, Господи, сюда, 
не поспевая к новоселью? 

В следах сгущается зима, 
и я так пьян и осторожен. 
Ну, расступитесь же, дома, 
где путь всё так же невозможен. 

И вот открыто впереди 
и никого у стен и моря… 
Беду, о, Боже, отведи 
и охрани меня от горя. 


* * * 

На мостовых всё гулко и тревожно. 
Как длинен путь туда у фонарей. 
Вот заметёт – и сразу станет можно 
на навсегда покинутый хайвей. 

Уж треснул день обломками заката 
и навалилось чёрным, как огнём. 
А ну – по курсу синего пассата 
по мостовым, как ветер, изойдём. 

Слипаются ресницами дороги. 
Всё тяжелей от холода с боков. 
Я поджимаю смёрзшиеся ноги, 
давя на газ без всяких дураков. 

А ветер ближе – 
как объятье, душный. 
И солнце на заснеженном краю. 
И он всё там – 
всё тот же непослушный, 
кого сейчас, как ноту, напою. 


* * * 

Парад-алле – 
вот напоследок 
мы входим в свет по срезу рамп. 
Твой поцелуй всё так же едок. 
И здесь всё так же возле ламп. 

Вот я узнал тебя у входа 
всё ту же, как когда-то. 
Эй! 
Вы, из двухтысячного года, 
глядите, что ли, веселей. 

Твоя рука осталось хрупкой. 
И не сказать, что ты мертва. 
И так же шёлково под юбкой. 
И те, о, Господи!, слова. 

И вот – 
тебя коснувшись телом, 
я просыпаюсь на золе. 
И долго счастлив этим белым 
забытым сном «Парад-алле». 



* * * 

Всё время пусто на балконе 
и окончательно зима, 
на этом городе, как зоне, 
кружится вороном сума, 

она так хлопает натужно 
пустым подсумком на восход. 
Зачем-то это очень нужно: 
чтоб – никого, и чтоб – вот-вот 

вдруг обнаружились бы сразу, 
чадя, те дымные балы, 
где я всё гладил ту заразу, 
желая сглаживать углы, 

и где привычно над балконом 
согрелся телом изнутри, 
считая годы по воронам: 
раз-два и три, раз-два и три… 


* * * 

Мосток колышется вместе с речкой, 
и пахнет холодом из-под рук. 
Моя родная, 
истаяв свечкой, 
не оборачивайся на звук. 

Пусть всё шатается телом липа 
и долго падает в руки пух, 
пусть мы оглохли от слёз и скрипа 
раздетых ветров, как оплеух. 

Не оборачиваясь из веток, 
ломая телом, как льдину, ночь, 
я всё равно бы, 
хоть напоследок, 
не оборачивался бы прочь. 

И пусть, осыпавшись с тела, росы, 
остынут к утру, как камнепад. 
Не отвечая на все вопросы, 
не оборачивайся назад. 


* * * 

На гололёде, как паркете, 
танцуют вальсы упыри. 
Давай левее, чем все эти 
балы, как ночью пустыри. 

Здесь всё останется, как прежде, 
в навек покинутой зиме. 
Тебе, в распахнутой одежде, 
я не напомню о суме. 

Морозы с плеч сползают тенью. 
Всё тише бубны позади. 
Не плача по хитросплетенью, 
я прислонил тебя к груди 

и до последнего заката, 
как смерть, форсируя тот зал, 
от голенища, как от ската, 
не оттерев последний бал, 

повёл вперёд по перекрёстку, 
нам подмигнувшему зрачком, 
храня, как звёздочку, ту блёстку 
слезы правее над виском, 

по снегу, как пустой породе 
под освещенье в восемь глаз… 
Ещё «квадрат» на гололёде, 
и пусть они забудут нас. 


* * * 

Не вспоминая то, чего не будет, 
не говоря, как раньше, «мы» и «нам», 
она меня, конечно же, забудет, 
раздваиваясь к разным сторонам 

и растворяясь в ломаных балконах, 
как тени, громоздящиеся в круг. 
На льдинах плеч, как списанных погонах, 
отбликовали пальцы белых рук. 

Куда ж она, роняя пахитоски? 
И где её последнее «прости»? 
Срывая свет, как рубище матроски, 
она опять, как небо, на пути 

всё понимавшая когда-то с полуслова, 
остывшая в проходе, как в воде, 
забывшая о том, что будет снова, 
всегда повсюду, возле и нигде. 


* * * 

Как от холода тревожно! 
Как здесь резок запах крыс! 
Если очень осторожно, 
я дойду обратно вниз, 

балансируя руками, 
плача, хныча и скользя 
всеми этими веками, 
где всегда всё-всё нельзя. 

Но она, касаясь Веги 
раскалившимся плечом, 
сладка, бархатна от неги, 
та, которой нипочём 

всё, что вредно и приятно, 
перешагивая ветр, 
не оглянется обратно 
на последний километр. 

И под шлейфом и озоном 
электрических волос 
к белых карликов коронам 
я уже её понёс, 

тёплым телом залезая 
в этот абсолютный ноль . 
Отнесу тебя, родная, 
ненаглядная. 
Позволь. 


* * * 

Не назначено сегодня 
мне явиться в этот свет 
этой ночи, старой сводни, 
где вас не было и нет, 

где лишь тень за поворотом 
отражается, как блик, 
и всё плачет, плачет пОтом 
под ногами материк. 

Бабы. Выспренны и хватки. 
Что ж так много их вокруг? 
Эти блядские ухватки 
белых-белых-белых рук, 

что, сверкая, как занозы, 
погружаются под пах. 
Где же солнце и морозы, 
меж которых, словно взмах 

чёрных крыльев, те две прядки 
возле щёк, как у огня? 
Ваши руки были сладки, 
не хотевшие меня. 

И так долго и тревожно 
я искал вас в темноте, 
веря, веря, что, возможно, 
ты – не те, не те, не те. 


* * * 

Поклон, как если всё допето... 
Оваций шум в твоих словах… 
На этом кончилось всё это, 
когда, 
ходя на головах, 

мы разроняли эти блёстки 
незамерзающих морей, 
и вот, 
одна, 
без папироски, 
ты мне сказала: «Не жалей», 

и без поклона, как богиня, 
не появилась впереди. 
Ну где же ты, филологиня, 
ледышкой жившая в груди? 


Педофилическое 
…маленького смертоносного демона… 
Владимир Набоков 

Юна, пьяна, немного неопрятна, 
сосущая, как льдинки, леденцы, 
ну, кто же ты, 
всё время многократно 
ходящая по сайту «неотцы»? 

Твой след шершав от брошенных обёрток, 
и, как всегда, всегда навеселе, 
всё гомоня после пяти «отвёрток» , 
ты снова неуёмна на «столе». 

И я, сося, как пальчики, конфетки, 
храня у сердца «здрасте» и «люблю», 
последнее послание нимфетки 
никак, никак, никак не удалю. 


* * * 

Между лиц, как надгробий, тесно. 
Ну же, выйдемте изнутри! 
Перламутрова, бестелесна, 
ничего мне не говори. 

Освети меня светом тела, 
и – дружнее давай туда, 
где когда-то меня хотела, 
ты, бросавшая города. 

Возле неба зияет чёрным, 
просветившимся, 
Боже мой, 
этим ветром, 
таким проворным 
мы уходим к себе домой, 

где откроются, словно пики 
острых гор, 
ногти жёстких звёзд, 
отскребая морозом лики 
нас, 
поднявшихся в полный рост, 

где тебя, 
проходя по следу 
турбулентности белых птиц, 
неуёмную, непоседу, 
я возьму из надгробий-лиц 

и, ломая, как льдину, небо, 
не оглядываясь назад, 
в этот ветер, как в запах хлеба, 
убаюкаю наугад. 




* * * 

И жалко смотрит из одежды 
Ладонь, пробитая гвоздем. 
Блок. 
То ли блядки, то ли шутки. 
Ты цвела, как незабудки, 
криво падая с седла, 
не давая… 
Не дала! 

Это мчались в дали-дали 
мы, где нас уже не ждали 
ни шалавы, ни менты, 
где обратно – я и ты. 

За спиной остыло небо 
пресно-пресно, как плацебо, 
и крутился через трак 
этот самый… буерак. 

И рассветы, и закаты, 
перегары, перекаты, 
елки, палки, снег и крест, 
заметённый на норд-вест, 

как на брошенном остатке 
этих слов, что были сладки, 
позабыв и леденя 
позабытого меня. 

Ты прижмись-ка поплотнее, 
отрыдав и сатанея, 
изрыгая жар и вонь 
на пробитую ладонь, 

накреняясь ниже, ниже 
на покрышке, как на лыже – 
тень на контуре креста. 
Вот ты, Господи, и та! 


* * * 

Всё время ходят низом эти люди, 
неразличимы в свете, как на дне, 
где я твои растрепанные груди 
отогревал от холода на мне. 

Они всё смотрят нам под ноги сзади 
обломками хрусталиков во льду. 
Давай, пропахнув яблонями в саде , 
уйдём туда, куда я всё иду, 

Где в пятки бьёт, как холодом, камнями 
на остроглазом сколе ледника, 
где никого, о, Господи, под нами, 
нас отпевавших так наверняка, 

продольно распластавшихся ломтями 
на ломаном у лева вираже 
всё так же растопыренной по Каме 
той радуги, 
как крашеном ноже, 

что снова без значения и толка 
цветные слёзы нам роняет вслед 
под блюз околевающего волка, 
ползущего по низу на просвет. 


* * * 

Не долетев опять до поворота, 
во мраке, словно в сморщенном седле, 
не дожидаясь этих и чего-то, 
вот я опять болтаюсь на крыле. 

Роняются под ноги мне закаты, 
как грязью, заметая галуны, 
туги, хмельны, прозрачны и покаты, 
прохладные с обратной стороны. 

И – что ж! – вдохнув, как поцелуя, яда 
из-под туманов с видом на балкон, 
по кромке звёзд изломанного ряда, 
пора!, ну, наконец-то вышел вон, 

и виражом меняя положенье 
молясь на руки, Мекку и Восток, 
закончив предпоследнее движенье, 
я, Боже, окончательно всё смог. 


* * * 

Пахучи розы от тумана, 
я в нём купаюсь, как в дожде, 
тебя взнеся с Альдебарана 
почти до неба по воде. 

В полёте дрыгая ногами, 
вот – ты растаяла, грубя. 
Утяжелённый сапогами, 
я не долезу до тебя 

в рассвете, рухнувшем на плечи, 
где никого, как ни крути. 
И, сочиня вот эти речи 
с необязательным «прости», 

я, оборачиваясь в вьюгу, 
увы, настигшую меня, 
вернусь по замкнутому кругу, 
себя коленнопреклоня. 



* * * 

Эй, подружка, где же кружка , 
где ты бродишь по снегам, 
как всегда, по-петербуржски, 
затевая шум и гам. 

Кто тебе целует пальцы? 
Кто хватает за живот? 
Это снова португальцы 
разгулялись: вот… и вот... 

Не ходи там по бордюрам, 
не катайся на ветрах. 
Я тебя вот этим дурам 
не отдам на трах-трах-трах, 

что, линяя с поворота, 
как русалки, увлекли, 
как на дно, на запах пота 
к тем дверям, где «три-ли-ли», 

всю тебя, увы, родную, 
не достойную того, 
чтоб такую вот одну я 
не забыл, сказав: «Всего!», 

сумасшедшую, как тройку 
без оглобель и саней. 
Я люблю тебя, как слойку 
осьмнадцати граней . 

Я люблю. Молчат просторы. 
С окон падает вода. 
Эти ночи, как заборы. 
Эти лица, как из льда. 

И метёт, 
уж мне ботинки, 
заметя до голенищ… 
Вот он я на сей картинке – 
позаброшен, сир и нищ. 




* * * 

Моим братьям и сёстрам: 
журналистам, павшим на посту, 
ПОСВЯЩАЕТСЯ 

Идя опять наоборот, 
седлая ветры и коней, 
заначив ручку и блокнот – 
боепакет остатка дней, 

мы продвигаемся назад 
в перестроенье на ходу, 
и холодно, 
где так покат 
паркет, которым я иду. 

С боков кончается забор. 
Ах, как же ветер тих и лют 
на покорённых пиках гор, 
с которых слизывая брют, 

мы отойдём сюда опять 
по занесённому пургой 
урезу километров в пять, 
куда я больше б ни ногой. 

К семи закончена луна 
неонова, 
на ветках лип. 
И ту, которая одна , 
которой пел, 
к которой лип, 

я, заходя за эту дверь, 
не вспоминаю под рассвет, 
так тих и лют, 
как волк. 
Как Зверь , 
которого всё нет и нет. 



* * * 

Возникло утро холодом у лоджий. 
Ты зазевала рядом на полу: 
«Ну, вот же день, - сказав, - который Божий, 
давай шагать, перегоняя мглу, 
чтоб мир раскрыл навстречу нам все руки 
ладонями безлюдных площадей…» 

И я сказал, натягивая брюки: 
«Безлюдно – это если нет людей». 

«Да-да-да-да, - ты закричала лихо, 
на каблучках по лицам семеня, - 
чтоб пустота и чтобы было тихо… 
Чтоб никого, не ждущего меня». 

И город устилался нам под ноги 
ошмётками обломков и людей, 
раздвинувшись, 
как раздвигают ноги, 
ладонями безлюдных площадей. 


* * * 

Ах, как же холодно снаружи 
моей души и тела 
там, 
где этот город обнаружен, 
как сто гробов по стонам. 

В ногах валяются осколки 
небес, как старых фонарей. 
Уж новый год. 
И носят ёлки 
по лужам в двери из дверей. 

Салюты гнут к дорогам стены. 
Вот треснул бок у глыбы дня. 
И напрягая кровью вены, 
упали звёзды на меня. 

Они мохнаты и колючи. 
Не отскребаются. 
И вот, 
допев, 
представив: 
«То был Тютчев», 
ты подошла: 
«Уж новый год». 

И взяв тебя за руку снизу 
у раскалённого бедра, 
я псалм, как старую репризу, 
забыл у старого двора. 

И согреваясь белой вьюгой, 
ну, вот, мы снова на пути. 
Не дёргай, милая, подпругой. 
Ещё идти, идти, идти 


* * * 

В дельте больно там, где травма – 
поцелуй меня туда. 
И скрипит, как плачет, рама 
в лунных лужицах из льда. 

Ты смеёшься до упаду, 
ветер вьётся по крестам, 
мне опять чего-то надо 
под гитары и тамтам 

от тебя 
вон в том пролеске, 
накренённом под углом, 
где все запахи так резки, 
где бы нам бы ставить дом, 

говорю, 
касаясь тела 
возле вздрогнувшей груди, 
ты же этого хотела 
в пол-парсеке позади… 

Но ты смотришь через стёкла 
под капот на Млечный путь. 
В белом свете как поблёкла 
остывающая грудь. 

И лишь так, а не иначе, 
прислонённая к плечу, 
всё врубаешь передачи… 
«Не хочу» так «не хочу». 


* * * 

Где поникают к осени берёзы 
и вьётся снег, как нитяной моток, 
я утирал непрошеные слёзы 
всем лошадям, идущим на Восток, 

на их следах, как ямах, спотыкался, 
всё грел мороз руками на груди 
и, вырезаясь , 
на четвёртом галсе 
тебе назад сказал: «Не уходи!», 

и глядя, как летят за табунами 
бураны, распластавшись, как фаты, 
не оглянувшись в тех, что были с нами, 
лишь вспоминал: вот я и ты… и ты. 

Снега застыли глыбами на веках. 
Надвинут нимб, как кепка, через бровь. 
Здесь ты, всё говоря о человеках, 
помётом в снег разбрызгивала кровь. 

И матерясь по фене по-французски, 
к тебе, 
всё время ждущей не меня, 
собрав в ладонь свернувшиеся сгустки, 
я полз и полз, колени преклоня. 


* * * 

В окошке дымен горизонт, 
наискосок упёртый в небо, 
где от дождя цветастый зонт 
ты устанавливала, 
где бы 

я снова трахнул бы тебя, 
из-за спины терзая груди, 
переминаясь и скользя 
на этой ёбаной посуде 

по тем балконам, 
где отвес 
небес съезжает прямо в ноги, 
и где, закончив политес, 
ты прошептала: «Боги, боги, 

мне яду» , 
в месте мозжечка 
смотрясь всё так же Пенелопой 
и слопав грамм окорочка, 
передо мной виляла жопой… 

Потом забылось бы опять 
всё это: 
лето и балконы, 
как мы хотели переспать 
и как звенели перегоны 

под поездами вдалеке, 
когда уже запахло мглою, 
и билась жилка на виске, 
татуированном алоэ. 


Уфа, Королёва, 29/1 

Под полом крыс и мёртвых шебуршанье. 
Пропахший ветер гнилью и водой. 
Дом, загадав последнее желанье, 
как висельник, прошёлся за грядой 
нагих теней, 
обгрызенных скелетов, 
в поклоне позвонками дребезжа, 

и я, 
согрев на бёдрах пистолетов 
ладони, 
словно голый без ножа, 
ему вослед зачем-то оглянулся, 
отдав книксен, беззвучный, как плевок, 
и 
не хотя, 
не плача, 
не проснулся, 
на левый поворачиваясь бок. 


Сипайлово-Уфа-транзит 

Проулок тих и узок, как пол-гроба 
вдоль. 
Жален лишаями стен, 
я здесь случайно и специально, 
чтобы 
приподниматься с жёваных колен. 

Чадят балконы, срыгивая серу. 
Уж вот завыл вон тот, что вечно там, 
под старую хрипатую «фанеру», 
разодранную в клочья по крестам. 

Эй, проводите вы меня хоть кто-то. 

Плюясь и потрясая топором, 
на повороте к улице Блевота, 
взнуздав трамвай, похожий на паром, 
и одолев, как лужи, перекрёстки, 
я говорю зачином мой куплет, 
где все слова как брошенны и жёстки, 
и непроглядны с гарды на просвет. 


* * * 

Летят откосами болиды, 
взрыхляя воздух в буруны. 
Они опять имеют виды 
на нас с тобой с той стороны. 

Метнулся огнь перед капотом, 
перекрестив нас буквой zet. 
Он пах, как чрево, кровью с потом 
и был похож на эполет. 

Ты улыбаешься им в горы, 
что, словно сопла, каждый ал. 
Прервав пустые разговоры, 
овеяв ветром перевал, 

они, уж тая, как салюты, 
у самых-самых-самых трав, 
мне показалось, были люты, 
и я, конечно, был неправ. 

Зажав бедро под тесной юбкой, 
я повернул прямее руль, 
не обозвав тебя голубкой 
и не ответив на «Расуль!», 

лишь улыбнувшись без обиды 
и ветер соплами вая… 
Добро пожаловать, болиды, 
к тебе со мной, моя, моя! 


* * * 

Опять темно от солнечной погоды. 
Наш монитор поник, как льдина, вниз. 
Давай рекой, где ходят пароходы, 
пройдёмся, ивам кланяясь на «бис», 

как плоть сугробов, вспарывая волны. 
И обходя по кругу волнорез, 
под старый блюз про «волны бурей полны», 
пора-пора!, уйдём на райсобес. 

Задул пассат над грязными песками. 
За нами мол изрядно загрязнён. 
Соединяясь усталыми руками, 
мы отвернёмся ото всех сторон. 

И лишь наш дуб, приподнимая шляпу, 
останется незыблем, как скала. 
Пожми ему взлохмаченную лапу 
вот здесь, где ты мне так и не дала. 

И отвернувшись от чужих домишек, 
закинув лик, глазастый, как маяк, 
избавь меня от запонок-манишек 
и уведи, когда я стану наг. 


Кантри 

Опять привал у пыльных гор 
за ламинантными песками, 
где зыбь тарантуловых нор 
забив последними носками, 
«Вот-вот откроется Стамбул», - 
ты мне, 
смеясь и корча рожи, 
сказала. 
Ветер дул и дул. 
И мы так были непохожи. 

Я отряхнул песок с сосков 
твоих, 
содрав, как кожу, майку, 
был привкус крови и песков 
у этих губ… 

Мою малайку 
припомнив, 
я смотрю на свет 
её, малайкину, картинку, 
где мне всего под сорок лет 
и где я глажу телом спинку 
с прозрачным рядом позвонков 
почти всегда солоноватых, 
и ты, 
в сандальях без носков, 
не оттаскав меня на матах, 
кончая, гнёшься на излом, 
как слёзы, смаргивая блёстки. 
И мне всё грезится наш дом 
у пыльных гор на перекрёстке 


* * * 

Приходник лёг на стол, сияя белым. 
«Давайте выпьем, девушка, со мной», - 
и я обвёл банкнот углём и мелом, 
как контур трупа, маленький длиной. 

Джаз-банды вслед бегут по переулкам. 
И медь оркестров синя от слюны. 
По площадям, 
раскинутым и гулким, 
давай уйдём из этой стороны. 

Скользит в руке рука, как макароны. 
Сквозь прядь волос просвечивает глаз. 
Вот ты, морщиня плечи, как погоны, 
на фонари, как маяки, уводишь нас, 

и валятся, как сломленные кегли, 
нам в ноги лица. 
Плача и ебя, 
мне не устать от всей вот этой ебли, 
наваленному грудой на тебя, 

зеленоглазу, 
с хладностию трупа, 
ни разу не взглянувшую вокруг 
и, обронив, как отвернувшись, «глупо», 
не взяв банкнот, исчезнувшую вдруг. 


* * * 

Наде 
Прозрачный ветер из прозрачных глаз. 
Я вам бедро из мглы ласкаю взором. 
Вы, 
ничего не говоря про нас, 
уже почти взметнулись над простором. 

Вот обнял вас поток тяжёлых звёзд. 
Где Ганимед? 
Как одиноко в небе! 
Ну, вот – 
погас ваш тёплый запах роз, 
когда у крыш вы поклонились Гебе. 

Свинцова грива вздыбленных волос. 
Молчат сады левей от вертикали. 
Я рвался верх – 
на этот запах роз, 
где вы, 
молча, 
кричали и кричали. 

Неровно пламя солнца 
там, 
где край 
кольца Сатурна чуть сметился мимо. 
Вы, 
словно в омут, 
в этот чёрный рай 
склонились вниз из холода и дыма. 

И вот утих визгливый хохот дня. 
Упала Альфа, 
плача, с траекторьи. 
Ваш крик был тих, 
роняясь на меня 
слезами звёзд, смерзавшихся на взоре. 

*** 

Была прохлада и пели птицы. 
Молчали лампы у входа в ночь. 
Мы испражнялись слезами в лица, 
к нам повернувшиеся прочь. 

Над мартом пеги в дыму закаты. 
Взлетает пепел из чёрных рук. 
Мы согреваем в объятьях латы, 
вдыхая в тело их тонкий звук. 

Земля качнулась при повороте. 
Сквозь космос прянул метеорит. 
Эй-эй, гривастый в пехотной роте, 
не сыпься кровью в провалы плит. 

Черны закаты. 
Ударил ветер. 
Пошла зигзагом из ветра пыль. 
Нам всё смотрели в затылок дети, 
крича глазами чужую быль. 

А птицы пуржились всё тревожней. 
А стены плакали кровью в мглу. 
А ножны пахли всё непреложней, 
непритороченные к седлу. 



*** 

На ледяной вершине ветер, 
летящий в небо из земли. 
Здесь близко вверх на минарете, 
где пахнет светом свет вдали. 

Здесь одиноко и прохладно 
среди созвездий в глубине. 
Ты здесь сказала: 
- Ладно, ладно. 
сто тысяч лет назад во сне. 

Седы виски под светом Юга, 
как будто дующего с звёзд. 
Опять на поясе подпруга, 
увитая венками роз. 

Увитая, 
свисая прямо 
из пустоты сквозь пустоту. 
Бездонно небо, словно яма 
в не ту, 
другую высоту. 

Левей – закат. 
Правее – грозы. 
Скользит скала в подошвах льдом. 
Замшелы падшие берёзы 
внизу, 
в обрыве, 
там, где дом. 

И так ребро скалисто, остро. 
Ребро так каменно в ногах… 

Стояла ночь большого роста 
меж снов и звёзд на сапогах. 


*** 

По мостовой звенят лучи, как шпаги. 
Проходят тени меж сугробов вбок. 
На мостовой так холодно от даги, 
лучами покачнувшейся в порог. 

Запела сталь, коснувшись нас при входе 
навстречу ветру, к небу, в ночь 
из мглы, 
где тих камин на угольной породе, 
золою осыпающей залы. 

Камин смотрел нам в спины из под блюда 
уже давно в вине отмякших роз. 
Мы здесь молились, 
дожидаясь чуда 
среди бриллиантов, словно падших слёз. 

На мостовой клубятся светом тени. 
Вот канул высверк в ветер позади. 
Как холодны в лучах клинка колени, 
склонённые пред ветром впереди. 

И кто-то глянул возле мрака бликом. 
Бездонен город в чёрном… 
в тишине… 
Сникала ночь 
Ночь остывала криком 
на окаймлённом шелестом окне. 

*** 

На холод вверх, 
на зов, 
на холод, 
холод. 
Вот он обжёг мне пламенем лицо. 
Здесь, 
между звёзд, 
почти что свод расколот, 
склови обломок в ноги, как крыльцо. 

Здесь космос чёрн. 
Лучи в лицо дождями. 
Спрямляют взор сидящие с боков. 
Я бросил взгляд под ноги на Майями 
меж еле видных тонких берегов. 

А небосвод осколками так режущ. 
Пролёт так чёрен в космос, 
в глубину. 
На третий шаг на лик налипла свежесть, 
как на окно, склонённое к окну. 

Прохладно. 
Чисто. 
Рвано солнце с краю. 
Над перигеем так прозрачна тень. 
Я горстку льда, 
как сбившуюся стаю, 
у тёплых губ поймал на входе в день. 

*** 

На нас глядели через окна лампы, 
Когда был кончен путь по мостовым. 
К нам прислнялись, словно льдины, вампы 
на перекрёстке, уводящем в дым. 

Вокруг был снег, похожий на туманы. 
Он налипал на свет, как на стекло. 
Я целовал на вашем сердце раны, 
ладонью справа обхватив крыло. 

Замёрзли свечи на седом восходе. 
Скользили кошки лапами в снегу. 
Мы обнимались в вымерзшей природе 
всё там же, на вчерашнем берегу. 

На вашей шее было пресно, льдисто. 
Был так упруг ваш поцелуй мне в рот. 
Ваш снег звенел похоже на монисто, 
ссыпаясь крошкой вниз на небосвод. 


Стихотворение о победе добра над злом 
А я еду на коне. 
Ветер дует в жопу мне. 
Пляшут бесы по лучу. 
А я еду и дрочу. 


*** 

Уже под вечер темнеют лужи 
у перехода к другим краям. 
Уже проулки всё уже, уже, 
теснясь тенями у чёрных ям. 

Всё тише город от веса неба. 
Всё тоньше, тоньше кричат хоры. 
Я пил горстями из рук плацебо 
под видом ливней из-за горы. 

Пылали окна потухше чёрным. 
Всё уже тропки там, на воде. 
Под звоны ратуш запахло горным 
неясным небом на борозде. 

Чернеет холод от мрака улиц. 
Ну, вот и скошен во мглу проспект. 
Ну, вот и снова они проснулись, 
те, что стояли полсотни лет. 

А мне в загривок всё дуют сзади 
не то рассветы, 
не то сквозняк. 
И тонко-сладким в горчащем яде 
всё отражается алый лак. 

Оркестр. 
Он тише ступает к ночи, 
уж распахнувшей объятья им. 
Я так и пел из последней мочи, 
дрожа руками в остывший дым. 

А вечер падает прямо в вечер 
сквозь утро, 
небо, 
сквозь пустоту. 
Уже темнеет. 
Уж снова речи 
сникают в плачи на бересту. 








*** 

Похожа мгла на глыбу света, 
такого чёрного к утру. 
Я всё сквозь лёд смотрел на это, 
гирляндой скрытое в углу. 

Свисали радуги с осколков 
разбитых ваз на вышине. 
Вот шевельнулся ветер в полках 
на дальних стенах, 
как на дне. 

Качнулось небо в отраженьи 
чужого зеркала под ночь. 
Я обнимался с мёртвой тенью, 
которой мне не превозмочь. 

А дом шептал мне в уши ноты 
так погребально… под рассвет. 
И в темноте темнели роты, 
давно не видевшие свет. 

Стаканы гулко взвились в искры, 
молча недвижимо в углу. 
Я заплутался, где провисли 
остатки слёз сквозь ночь и мглу. 

А ветер ходит между полок, 
вздымая пыль из низа вверх. 
Я отразился в тот осколок, 
случайно сохранивший смех. 

А ночь пустынна и прозрачна 
вон там, 
вдали, 
где пара звёзд. 
Как одиноко здесь от плача, 
летящего по ветру слёз. 

И нет дверей на переходе 
туда… 
неведомо куда. 
Я уж почти проснулся… вроде 
в объятьях мглы, как в чреве льда. 



*** 

Подвёрнутая тень чужого горизонта. 
Чужое небо режет мне горло искрой мглы. 
На миг пахнуло в лик тоскою по Торонто 
под вой беззвучных птиц на ветках из золы. 

Чужая снедь чужа, как чёрный дождь из мрака. 
Стучат копыта их чужих товарняков. 
Стучат копыта птиц у чёрного барака, 
мне крикнувшего блюз из брошенных песков. 

Неровный свет внизу. 
Всё жарче в горле ветер. 
Паром летит, 
вися канатами в Восток. 
И я поправил тень на скошенном берете, 
перелетая вниз – вперёд на водосток. 

Вот мы скользнули к нам сквозь жестяное жёрло. 
На миг пахнуло в грудь остатками воды. 
Я тискал искру мглы у сдавленного горла, 
храня дождинки слёз у мокрой бороды. 

А ветер стих в дали, 
оставшейся чуть выше. 
И скомканная тень впитала в складки нас. 
Стояла мгла во мгле на отстранённой крыше, 
из горизонта вниз повёрнутой нам в фас. 

*** 

Ненужное небо к семи волооко. 
Бросаются птицы с оборванных крыш. 
Здесь душно от мрака у чёрного бока 
смятённого дома 
на выходе в тишь. 

Под лужами ветер взлетает из ада. 
Он острыми брызгами тянется вдаль. 
Он ищет меня нежным запахом яда, 
ласкающим щёки, как ночь и вуаль. 

Чуть треснули влево торцы чёрных зданий. 
Из мокрого чрева ударила песнь. 
И мы, 
совокуплены в бездне на кране, 
как дыры, врастали в призвёздную плесень. 

Поранено небо осколками окон. 
Оно всё сочится рассветами вниз. 
Оно вылезает сквозь вспоротый кокон 
чужих, обнимавших, ветшающих риз. 

А жесть всё скрежещет когтями, 
когтями. 
Слетают осколки, 
как льдинки, 
с когтей. 
Мне падало небо под окна горстями 
из чёрных, безумных чужих скоростей. 


*** 

Кричит вагон на выходе под космос из-под неба. 
Он громыхает окнами 
под ветром сбоку в бок. 
Там, 
между чёрных выплесков огней на запах хлеба 
нас ждут, 
склоняя тернии нам в пальцы белых ног. 

Вагон поник от холода при переходе в бездну. 
Чуть хлопнул воздух, 
вырвавшись под звёзды из окон. 
Мы выплываем дверцами, 
что очень бесполезны 
под низом перевёрнутых созвездий из корон. 

Мы дышим белым инеем сквозь вакуум на ветер. 
Он так бесшумен, 
падая под низ, 
под перигей. 
Он так безмолвен в запахе, 
растаявшем в рассвете 
левее опрокинутых недвижимых дождей. 

А на ступеньках холодно – 
ведущих под Центавру. 
Блестит ледок на поручнях, 
направленных вовне. 
Короны солнц прерывисты, 
так звонки, как литавры, 
на отстранённой гибельной, 
неясной стороне. 



*** 

На окно ложатся слева тени. 
Вот угас закат на стороне. 
Вот сквозняк мне облизнул колени 
ледяным порывом на окне. 

Ниже город… 
ниже, ниже, ниже… 
Пахнет небом сверху из-под звёзд. 
Мы запели песню о Париже, 
брошенном под ветром из мимоз. 

Тело рамы остро, угловато. 
Снизу ветер, 
словно изо льда. 
Снизу город 
в чёрном, где покаты 
города, склонённые сюда. 

Ветер, ветер тянет из-под неба. 
Чуть пахнуло топливом из сопл. 
Я качнулся вниз на запах хлеба, 
что так мягок, вычурен и тёпл. 

Вот остались стены за крылами. 
Ах, как тяжко, Господи, прости. 
Город гас прозрачными балами, 
умирая снизу на пути. 


*** 

Не надо слёз, когда мы входим в свет, 
оставив их, 
нам целовавших руки. 
Не надо, 
нет, 
считать дождинки лет, 
секунды лет 
с их выраженьем скуки. 

Осталось небо ниже под крылом. 
Тепло погасло, отстраняясь от тела. 
Не надо слёз над брошенным столом 
вон там, 
внизу, 
в объятьи чистотела. 

И вот остыл последний всплеск тепла 
из атмосферы. 
Выше, выше, выше! 
Не надо слёз при умираньи зла 
на утонувшей в атмосфере крыше. 

И вот – прохладно в чёрном, 
в пустоте. 
Не слышно слёз, 
из крыш летящих в трубы. 
Я так… один под солнцем в темноте, 
совсем не согревающей мне губы. 

* * * 

От чёрного взгляда так холодно к ночи, 
когда зацветают созвездья из мглы. 
От чёрных зрачков, 
приутопленных в очи, 
молчащие галки недвижны и злы. 

Вода неподвижна в проломах асфальта. 
И тени всё смотрят, 
всё трескаясь внутрь. 
Здесь тени 
в тени с тонким голосом альта 
рыдают проломами в мрак-перламутр. 

Поникли карнизами книзу глазницы 
оплавленных окон на белой земле. 
И тихо молчали неслышные птицы 
на бархатно-нежной неслышной золе. 

А камни всё падали медленно сбоку, 
звеня, словно струнами, тёплым дождём. 
От чёрного взгляда, 
смещённого к боку, 
так холодно к ночи, 
законченной днём. 


* * * 

Гладки стены в проходе к чреву – 
в чёрный космос, так полный звёзд. 
Здесь, 
на входе, 
я встретил Еву 
в леденистом венце из слёз. 

Вот провал нас втянул в пространство. 
Скорость дика, 
недвижна в мгле. 
Мы, 
как звёзды, сгребали яства 
на повёрнутом вниз столе. 

Темень сладка, как ветер Юга. 
Никнут звёзды, как лепестки. 
Мы на замкнутом плаче круга 
выполняли ноктюрн реки. 

Всплыли стороны, 
словно стены 
перекрёстка среди пустот. 
Как стучали у сердца вены 
в переменчивый тот восход! 

И по острым венцам, как вазам, 
мы всё ходим который век. 
Ты провал просветила сразу, 
хрипло выдохнув: «Человек!» 


* * * 

Идём, 
скользя ногами в жиже. 
На шпорах грязь чуть гасит сталь. 
Как повод влажен! 
Как всё ниже 
мой конь склоняется под даль. 

Ударил дождь плетями сверху. 
Пылает зарево в воде. 
Давай поклонимся-ка эху 
чужого плача в борозде. 

Вон там – 
там смотрят в нас глазами, 
слезясь закатами под ночь. 
Они всё время были с нами, 
когда мы выступали прочь. 

А дождь всё хлещет мраком в щёки. 
А дождь всё ластится к рукам. 
И ночи, 
сладко-чернооки, 
всё ждут и ждут нас под «пам-пам». 

Мой конь хрипит, роняя пену. 
Как обжигающ меч – 
как луч! 
Мы раздвигаем телом 
стены 
тяжёлых глаз, 
как стены туч. 

И кто-то смотрит с арбалета, 
дождинки смаргивая с глаз. 
Ну, вот – 
мы здесь, 
в объятьях света, 
ах, так заждавшегося нас. 


* * * 
Марине Галеевой, 
студентке первого курса 
худграфа БГПУ 

Неровный свет в осколках чёрной вазы. 
Была портьера влажна у лица. 
Здесь, 
у окна, 
рассвет кончался сразу 
на острой кисти с функцией резца. 

Ты что-то пела, 
перемазав краской 
щеку левее этих тёплых губ. 
Я твой висок под шёлковой повязкой 
всё целовал в пейзажах гваделуп. 

Стояло утро, 
нам не грея руки. 
Уж на холсте чуть просветился зной. 
Уже чуть слышны в недрах джунглей звуки 
над левой 
с краю рамы 
стороной. 

Ты всё смотрела мимо, мимо, мимо. 
Ты что-то пела, 
наклоняясь в холст 
на отстранённый голос пиллигрима, 
с угла пересекавшего погост. 

А ночь лежала влажно, как портьера, 
мне охлаждая холодом лицо, 
а свет был ломок в вазе под сомбреро, 
полями обозначившем кольцо… 

А ты молчала, чуть шурша кистями 
по небу, 
как чужому полотну. 
Рождался день на отдалённой яме, 
забыв тебя, 
склонённую к окну. 


*** 

С вершин приходят утренние росы. 
Игольчаты цветенья возле труб. 
Мы смотрим вверх, 
где чертятся вопросы 
полунемых, 
полузабытых губ. 

Там так тепло от их дыханья в холод. 
Чуть запотела крайняя в Весах, 
И ледяной, 
туманно серый молот 
взлетает вниз на солнечных часах. 

С лучей осыпался перезамерзший иней. 
Он тает вихрем 
там, 
где Ганимед. 
Вот он исчез на левой половине 
чужой луны, 
переключенной в свет. 

А холод тих у голубого всплеска. 
И тишина, 
где выгнут Млечный Путь. 
И с ликов солнц взвихряясь, 
арабеска 
у черных звезд нам согревает грудь. 

“Простите!” – 
вскрик протяжного тумана. 
И он уже далек, 
у пустоты. 
Мы шепчем стих печального Ростана, 
клоня огонь в пахучие цветы. 


*** 
На поролоне сперма, словно краска. 
Он, 
поролон, 
пропах во мгле теплом. 
Почти остыла к полуночи ласка 
ее, 
живой, 
под обнявшим крылом. 

Еще чуть-чуть – и будет утро снова. 
Она ногами встала на карниз. 
Уже полет. 
Ей не хватило слова, 
чтобы сказать при отправленье вниз. 

Лишь тень. 
И перья кружатся вдоль блока, 
вдоль отраженья в окнах белых луж. 
Слеза дождя огнем взошла из ока, 
что все глядело в холоде из душ. 

Крыла раскрылись, 
распрямились в ветер, 
и запах лона сгинул в пустоте. 
Смотрели в не 
бо брошенные эти, 
следы дождя размазав на листе. 

Пространство пусто. 
Ветер обнял ели. 
Согнулись в небо тучи из дождя. 
Я влагу лона сохранял на теле, 
танцуя самбу, 
плача и бредя. 


* * * 
Вкус древних строк на языке 
йодист и золотист. 
Седые руны на клинке, 
что заменяет лист. 

Перезасохшая трава 
взлетает пылью в ад. 
Голубоглазая сова 
у сонноглазых врат. 

Я здесь, 
у входа, 
где рыжа 
в солёном ветре ось, 
где, словно кровь, 
на латах ржа, 
распространённых врозь. 

Как будто запахом вина 
курится вверх мангал. 
“Возьмите пику у окна” – 
чуть шепчет астрагал. 

“Возьмите меч за рукоять. – 
шептал какой-то тот. – 
Не вспоминайте эту рать 
семи забытых нот. 

Не вспоминайте. 
Латы там – средь запылённых крыс. 
Возьмите шлем вон там, 
у рам, 
за бесплюмажный мыс.” 

Незакреплённые пески 
ползут по стороне. 
Возьмите свет за лепестки 
на золотом окне. 

Пусть ветер падает вперёд 
под саксофонный звук. 
Возьмите меч за тонкий лёд, 
образовавший круг. 


* * * 
Поклоны бьют, что нас встречают. 
Звучат литавры. 
Бум-ца-ца. 
Они души во мне не чают, 
не рассмотрев во мне лица. 

Ну, вот и воздух, чист, прозрачен. 
За нами слёзы от пурги. 
«Мы ничего ещё не значим», – 
сказала ты, кружа круги. 

Мы наворачиваем. 
К тосту 
почти что подано вино. 
Уж ночь ненашенского росту 
ложится телом на окно… 

Кружатся солнца в перигее, 
и стало жарче от зари. 
Поплачь над плачем Пелагеи, 
уже рождённая внутри. 

Ну, вот – набат, 
и стало к рани 
ах, так морозно от меча… 

Ты прижималась телом к ране, 
когда я бил и бил с плеча. 

А снег был злым и синеватым, 
и мы прошли, прошли, прошли. 
Уж сколько лет, о Боже, латам, 
вон тем, 
загашенным в пыли. 

И так туга в ногах дорога. 
Фейерверки. 
Туш. 
Аплодисмент. 
Ты слышишь? Слышишь голос Бога, 
мой отражённый монумент? 


* * * 

Чёрный взгляд из брошенного завтра, 
как он гнил 
под белым, где рассвет. 
Мы согрелись, слушая Лавкрафта, 
басовито спевшего куплет. 

Поролоны лифчиков так склизки. 
Мрак окна. 
Как тяжела вода! 
Я забыл рассвет в Новороссийске, 
где ты шла на май, где лебеда. 

Как колышутся (так тяжко) эти тучи. 
Нам до них по пол-парсека вверх. 
Хорошо – там гибки и трескучи 
струны молний у склонённых вех. 

Взгляд молчит. 
Вот он заплакал чёрным, 
белым ветром, красным из огня. 
Небо стыло сине-приозёрным 
чёрным взглядом прямо сквозь меня. 


* * * 

Синтепоновый марш неуёмен и гулок. 
Впереди тротуаров замёрзла вода. 
Впереди у балета так нежен проулок, 
чтобы мы торопились отсюда туда. 

Первым был барабанщик, забытый во чреве 
среди стен чёрных стёкол вплотную к столбам. 
Он всё плакал и шёл, он дышал в тёмном древе 
так похоже на сердце: пам-пам, пам-пам, пам… 

А за ним был второй – 
вот он пьян, счастлив рядом. 
Стих набат барабанный за струями мглы. 
Наливайте! Мы так и остались отрядом, 
заблевав чёрной кровью рассвет и столы. 

А проулок молчит, ожидающий, мглистый. 
Тихо! – эхом отдался в стекле барабан. 
Тени пляшут вприсядку под лампой Каллисто, 
наклонённой из неба на марш и баян. 


* * * 

Очерченные дни последнего прихода. 
Пылают рамы сосен на фоне чёрных лун. 
Нам в руки с проводов не пасмурная осень 
роняет лепестки комет и белых рун. 

Уже открыта дверь из вешнего заката. 
Летят из преисподней 
все, кто уже прощён. 
Мы переходим вверх по лестницам из злата 
меж голубых дождей вдоль нас родивших лон. 

Пора, молчит закат – последний после песни. 
Качнулась низом плоть вселенной на игле. 
Сегодня будет взвой намного интересней, 
где нас встречают вверх созвездья в подоле. 

А звон, а звон звенит, 
и оплывают стены. 
Нас ждут, нас ждут – 
где вход по ломким пальцам звёзд. 
И мы блевали вниз межзвёздной пенкой пены, 
глазами наклонясь сквозь ветер и мороз.

bottom of page